Стихи пришли неожиданно. Мне даже поначалу показалось, что их мне нашептывает Антон:
Вороны летали семо и овамо,
Воины убиты в некоси лежали.
Горлица залетная глухо ворковала,
И трава поникла от туги и жали.
Я еще раз увидел поле древнего боя, раненых, прихрамывающих лошадей, убитых воинов, утонувших в траве.
На смоленом струге плыл я издалека,
Из лесного края, с озера Чудского.
Смерть на поле брани оказалась легкой…
Покачнулось поле — поле Куликово…
И душа, как птица, улетела в дымку,
И темно вдруг стало, как в закрытой скрыне.
С верным арбалетом я лежал в обнимку
На болотных кочах, будто на перине…
Две последних строки, как это часто бывает, опередили первую и вторую.
Будет вечно сниться мне одно и то же:
Что бежит Непрядва к озеру Чудскому.
На ощупь я нашел бумагу и карандаш, почти не различая буквы, переписал стихи, вписал недостающие две строки:
Слышен топот, кони мечутся на пожне.
Захлестнула сердце вдруг тоска по дому…
Это были точные строки: умирая, воин уже ничего не видел, а только слышал ржание коней; перепуганные, потерявшие хозяев кони носились по полю храпели, стучали подковами. Лишь вечером сумели их, наверное, сбить в табун коноводы. Раненых лошадей, по преданию, воины оставили местным жителям.
Пленных и раненых татар победители пощадили, дали им землю, разрешили поселиться и жить…
Антон неожиданно проснулся, встал, присел на краешек кровати рядом со мной.
— Долго добираться до ваших мест? За половину суток успеем? Успеем… Вот и хорошо. Знаешь, пока все спят, расскажи про Чудское озеро, про вашу деревню… про Валентину… Да, а как ее отчество?
— Ивановна, — ответил я, улыбаясь.
Владимир Григорьев
Образца 1919-го
Эх, расплескалось времечко крутой волной с пенным перекатом! Один вал лопнул в кипении за спиной, другой уж вздымается перед глазами еще выше и круче. Держись, человечишка!
Но как ни держись, в одиночку мало шансов уцелеть. Шквальная ситуация. И крупная-то посудина покивает-покивает волне, глядь, а уж нырнула ко дну, с потрохами, с мощными механизмами, со всем человеческим составом. В одиночку, поротно, а то и всем полком списывал на вечный покой девятьсот девятнадцатый год.
Пообстрелялся народ, попривык к фугасному действию и перед шрапнельным действием страх потерял. Пулемет «максим», пулемет «гочкис» въехали в горницы, встали в красных углах под образами, укрылись холстинами домоткаными. Чуть что — дулом в окошко, суйся, кому охота пришла. А пуля не остановит, так, ах, пуля дура, а штык молодец! Такое вот настроение.
Что делать, кому богу душу дарить охота? Инстинкт самосохранения. Выживает, как говорится, сильнейший. А кто сильнейший? Винт при себе, вот ты и сильнейший в радиусе прицельного огня.
Да и так не всегда. Случится, так и организованная вооруженность не унесет от злой беды. Вот они, пятьсот мужиков, один к одному, трехлинейка при каждом ремне болтается, и командир парень что надо, глаз острый, и своему и чужому диагноз в секунду поставит, да толку-то? С противной стороны штыков раза в три поболе, на каждый по сотне зарядов, и кухня дымит; вон на лесочке похлебкой-то как несет, зажмуришься. А тут вот пятьсот желудков, молодых, звериных, и трое суток уж чистых, как душа ангела-хранителя. Защитись-ка!
Пятьсот горластых, крепких на руку, скорых на слово, с якорями на запястьях, с русалкой под тельником — мать честная, не шути, балтийские морячки, серьезный народ, и в душе каждого, над желудочной пустотой, как в топке, ревет одно пламя:
— Вихри враждебные!..
Нет, не до шуток нынче. Пятьсот — много, а было бы две тысячи штыков, да сабли прибавь, где они? Ржавеют в сырой земле. Пали товарищи на прорыве к новой жизни, остались в жнитве, по болотам, в лесах, на полустанках. Теперь и оставшимся черед пришел. Колчак с трех сторон, а с четвертой болото, ложкой не расхлебаешь, поштучно на кочках перебьют с аэропланного полета. Велика, как говорится, Сибирь, а ходу нет, хоть тайга за спиной. Встало проклятое болото поперек спешного отступления, как кость поперек горла.
Отрыли моряки поясные окопчики, погрузились в землю, ждут. Вечер на землю пал, звезду наверху вынесло; минует осенняя ночка, а поутру и решится судьба балтийского полка. Плеснут русалки на матросской груди в последний раз вдали от родной стихии и камнем пойдут на дно. Ясно.
Без боя швартоваться на вечный причал, однако, никто не собирается. Такого в помине нет. Характер не позволяет. Последний запас — пять сбереженных залпов, гранаты в ход, потом штыковую на «ура» — иначе никак.
Вечерняя полутень все гуще наливается синевой, одна за другой прибывают звезды на небесном куполе, чистенькие — заслуженным отдыхом веет с далеких созвездий.
— Хороша погода, — сожалея, вздохнул матрос Федька Чиж со дна окопа. Он устроился на бушлате, заложив руки под голову, считал звезды. Других занятий не предвиделось.
— Погода хороша, климат плох, — мрачно отозвался комендор Афанасий Власов, — пора летняя, а тут лист уж сжелтел. Широты узки.
— Перемени климат, Фоня! — крикнул вдоль траншеи наводящий Петька Конев. — Момент подходящий. Потом поздно будет.
— Да, климат, — сказал Чиж. — Плавал я по Средиземному, вот климат. Вечнозеленая растительность. При социализме, слышал я, братцы, на весь мир распространится.
— Ну, братишка, тропики нам в деревне ни к чему, — резонно возразил комендор Афанасий и хотел было развивать этот тезис, но тут загремели выстрелы, сначала ружейные, потом очередь за очередью из пулемета. Народ в цепи поутих.
— Балуют холуи. Патронов девать некуда, — с чувством высказался Федька Чиж и поднялся, чтобы осмотреться.
— Дьяволиада, — озадаченно сказал Чиж, насмотревшись вдоволь, какой-то тип бродит. По нему бьют. А ну, посмотри еще кто, может, мерещится…
Люди зашевелились, многим хотелось посмотреть, как человек гуляет под пулями.
Действительно, неподалеку от окопов какой-то человек петлял взад-вперед, нагибался, приседал и шарил в траве руками, будто делал зарядку или собирал землянику. Иногда он выпрямлялся и неторопливо вглядывался туда, откуда хлестал пулемет. Поиски окончились, видно, успешно. «Й-о-хо-хо!» — крикнул он гортанно, вынул из травы какой-то предмет, подбросил его и ловко поймал на лету, после чего еще раз огляделся и пошел прямо к матросам. Пулемет, замолчавший было на перезарядку, затарахтел что было мочи, но человек маршировал задом к нему, не оглядываясь, точно имел бронированный затылок.
Был он долговяз, но не сутул, одет легко, вроде бы во френч, в движениях точен и свободен. Он как бы примеривался прыгнуть в окоп, но, может быть, рассчитывал и повернуть, а возможно, мог запросто раствориться в воздухе, рассосаться. Предполагать можно было всякое, но в последнем случае все стало бы на свои места — видение, и точка!
— Летучий Голландец, мать честная! — хрипло сказал комендор Афанасий и перекрестился.
— Интеллигент, так его растак, — пробормотал Чиж, не отрывая глаз от видения, и тоже перекрестился. Незнакомец замер прямо напротив Федьки и внимательным взглядом изучал матроса.
— Давай сюда, браток, — осмелев, предложил Федька, подвинулся, и «видение» одним легким прыжком оказалось в окопе. Тогда матросы, кто стоял близко, бросились к перебежчику, чтобы увидеть его в окопе лично.
— Большевики? — спросил неизвестный, бесцеремонным взглядом ощупывая людей, точно пришел сюда вербовать самых дюжих и выносливых.
— Большевики, кадеты, сам кто таков? — дерзко крикнул со своего места Петька Конев. — Докладывай!
— Не из тех, не из этих, если быть точным, — корректно ответил пришелец.
— Цыпленок жареный, значит, — раскаляясь, жарко выдохнул Конев.
— Задний ход, мясорубка тульская, — властно осадил комендор Афанасий. — Не у попа на исповеди. Гражданин, — строго спросил комендор перебежчика, — с какой целью прибыли?
— Требуется отряд красных, — и всех резанул неуместный глагол «требуется», как из газетного объявления. — Судя по всему, он окружен, а мне такой и нужен.
— Судя по всему? — Комендор значительно выгнул бровь и оглянулся в темноту на товарищей. — Это так, граждане военные моряки?
В цепи молчали.
— А что собирали в траве?
— Прибор искал. Уронил здесь прибор.
Шестым чувством комендор понял, что лучше уж не трогать ему этого прибора и прекратить допрос.
— Вот что, — посомневавшись, сказал он. — Чиж, проводи-ка задержанного в штаб. Доложи.
И двое, балтийский матрос Федор Чиж и совершенно неизвестный и подозрительный человек, растворились в темноте, завершив тем странную сцену. И тогда по окопам зацвели махорочные огоньки, зашумел разговор.