Глава десятая
СТРАХ ЗАГРЯЗНЕНИЯ
И мальчики кровавые в глазах.
А. Пушкин
98. 18.26–18.42Арсений нацепил на крюк тяжелую трубку висящего в вестибюле, у окна, автомата. Уже стемнело, зажглись фонари. За дверью толпилось десятка два человек, подпитой швейцар вел с ними через стекло мимические переговоры. У гардероба лысеющий блондин снимал бежевый макси-плащ с совершенно определенного вида дамы, лак на маленьких цепких коготках которой порядком пооблупился. Арсений постоял минутку в оцепенении и пошел в зал. С порога махнул Юре рукою. Тот поднялся, положил деньги на скатерть, двинулся, лавируя между столиков. Оркестр, уже порядочно подогретый, наяривал: ах, Одесса, жемчужина у моря… и, пока Юра добирался до выхода, Арсений еще раз взглянул на невозмутимую и прекрасную ударницу. Все в порядке, старик. Там сегодня редкая программа: сороковая симфония Моцарта, знаешь: та-ра-ра, та-ра-ра, та-та-та-ра… и «Прощальная» Гайдна.
Гардеробщик подавал Юре пальто, и тот с непривычки смущенно торопился надеть его — потому никак не попадал в рукава. Сколько ему дать? шепнул Арсению на ухо. Гривенника — за глаза, ответил Арсений громко. Лика ждет тебя четверть восьмого у служебного. Пятый подъезд, со стороны Горького. Знаешь, где зал Чайковского? На ту сторону — и минут десять ходу. У метро «Маяковская». Швейцар отпер им, и сквозь небольшую толпу у дверей они вышли на улицу. К ресторану подкатило такси, выпустило негра и хорошенькую белую девушку. Может быть, и женщину.
Извини, у тебя не найдется трешки на мотор? чуть было не попросил Арсений у Юры, но с тенью стыда и раздражения вспомнил свой треп о покупке машины и смолчал. Вот что, Лика должна передать для меня зажигалочку. «Ронсон». Напомни ей, пожалуйста. Ты где остановился? В «Заре». На ВДНХ, что ли? На ВДНХ. Телефон есть? Нету. Тогда ты мне позвони. Завтра с утра. Вот, Арсений открыл положенный на приподнятое колено «дипломат», записал на бумажной карточке несколько цифр. Это служебный, это — домашний. Все никак не соберусь заказать визитки. Сейчас уж подожду, пока адрес установится, и, споткнувшись взглядом о папочку рукописей, неожиданно для себя добавил: хочешь почитать мою прозу? Интересно, как тебе покажется она. Только не потеряй. Единственный экземпляр. Или тебе сейчас не?.. Давай почитаю.
Подошел двойной, с гармошкою посередине, троллейбус. У дверей образовалась легкая давка. Арсений пережидал ее, пристроясь наготове сбоку. Уже оказавшись в салоне, крикнул через головы входящих: Лика маленькая. Блондинка. Длинное черное платье из-под синей дубленки. Четырехстворчатые двери разгородили их, и сцепка тронулась. Так хочу я, собственно, или не хочу, чтобы Юра переспал с Ликою? задал себе Арсений вопрос. Хочу или не хочу?
В уголке битком набитого салона, рядом с Арсением, освобождалось место. Он ловко юркнул на сиденье и подумал, что, коль устроился, не стоит, наверное, спускаться и в метро, не так уж и к спеху, можно добраться на двух троллейбусах, с пересадкой. Только надо обезопасить себя от любителей справедливости, от их пронзительных взоров, под которыми вагон превращается в сплошное скопище беременных и одновременно престарелых детей-инвалидов женского пола. Арсений раскрыл «дипломат», в котором, кроме стихов и двух отысканных днем в шкафу блокнотиков, ничего не было; поневоле уткнулся глазами в один из последних. Хочу или не хочу? Впрочем, куда там! Юра порядочный! Он себе не позволит! А Лика, конечно, напьется и станет приставать. У нее ведь комплекс по поводу собственных старости и непривлекательности.
На третий день после прибытия в Вену, оформив необходимые документы и ожидая самолет до Рима, он прогуливался по аллеям Венского леса. Я незаметно наблюдал за ним, что, впрочем, оказалось несложно: опьяненный чувством свободы и предощущением новой жизни, он не мог и предположить никакой слежки. Когда мальчик завел меня в достаточно глухой закуток, где не было даже наркоманов и педерастов, я, подойдя сзади, задушил его, потому что предпочитаю не возить с собою оружия, особенно когда лечу самолетом международной линии. Потом выпотрошил карманы, чтобы успокоить австрийскую полицию, которая, впрочем, и так мало бы взволновалась гибелью вшивого транзитного эмигранта. В тот же день я вылетел в Москву, пересел на Красную стрелу и наутро рапортовал Шефу об очередном выполненном задании.
За время нашей беседы в самолете мальчик успел заинтересовать меня, понравиться, и я с удовольствием и легкой грустью иногда вспоминаю о нем.
Это был абзац, которым начиналась работа над «Страхом загрязнения», абзац для финала. В тот раз — Арсений вспомнил — он почему-то начал с конца. Мелкий, неразборчивый (нрзб.) почерк, каким Арсений обычно писал черновики, рябил, прыгал перед глазами. Нависающая со всех сторон публика перегораживала и без того тусклый плафон; чуть-чуть, правда, помогали движущиеся за окном фонари, но и они давали неверный, переменный, дис-крет-ный свет. Хочу или не хочу? Я ведь, собственно, не сказал Юре, кем мне приходится Лика. Сказал: знакомая.
Самолет был Москва — Вена, шло за первым абзацем, отбитое заглавием, собственно начало рассказа. Пока он выруливал на взлет и потом, когда замер на мгновенье перед разбегом, разбежался и отделился от полосы… Да и не важно, позволит себе Юра или нет; важно: хочу ли этого я? Хочу или не хочу? …Внизу мелькнули аэродромные будки, шоссе с уже игрушечными автомобилями, подмосковный лесок, составленный из деревьев не толще спички, — я смотрел в иллюминатор, и остальные, мне казалось, смотрели тоже…
99.Самолет был Москва — Вена. Пока он выруливал на взлет и потом, когда замер на мгновение перед разбегом, разбежался и отделился от полосы, — внизу мелькнули аэродромные будки, шоссе с уже игрушечными автомобилями, подмосковный лесок, составленный из деревьев не толще спички, — я смотрел в иллюминатор, и остальные, мне казалось, смотрели тоже. Несколько дней подряд в Москве шел мелкий холодный дождь, облака висели низко, и мы буквально в первую же минуту оказались в них: клочья серого тумана беззвучно скребли по обшивке. Смотреть стало неинтересно. Я откинулся и прикрыл глаза.
К реальности меня вернуло вспыхнувшее в иллюминаторе солнце. Мы пробили облака, и они лежали теперь под нами, создавая иллюзию белой, незатоптанной обетованной земли. Иллюзию. Но солнце было реальным. Настолько, во всяком случае, что пришлось опустить зеленую пластмассовую шторку.
Тут, впервые скользнув глазами по ряду затылков и транспаранту, призывающему на двух языках не курить и пристегнуть ремни, я обратил внимание на соседа. Ему, видно, было не по себе, и готовность к разговору легко читалась на его лице. Навсегда? спросил я и сделал замысловатый жест ладонью. Навсегда. Художник? Поэт? Врач. Хм… мне казалось, что медициною можно заниматься при любом режиме. И даже чем режим жестче — тем заниматься ею благороднее. Или вам тут, показал я сквозь пол вниз, на пролетающую под нами Родину, плохо живется? Не хватает комфорта? Хочется больше зарабатывать? Вместо того чтобы изменить собственную страну, вы едете в чужую, на готовенькое? я высказал все это и тут же и пожалел, что высказал: лучше не знакомиться, не знакомиться слишком близко со своими подопечными, спокойнее, профессиональнее! — а мои злые вопросы словно специально и предназначались для завязывания краткого, но тесного знакомства, провоцировали исповедь, которая, естественно, тут же и началась. И я не то чтобы неволей, а эдак незапланировано узнал, что сосед мой принадлежит к самой благополучной советской семье, которую, если не считать там какого-то двоюродного дедушку, не затронула в свое время ни одна, как сосед выразился, охота на ведьм, и потому до поры он об этом своем (моем!) времени знал ровно столько, сколько о нем сочтено необходимым сообщить в учебниках обществоведения для школы и «Истории КПСС» для вузов. Сосед с отличием окончил медицинский институт в Ленинграде, и известный психиатр С. пригласил его к себе ассистентом. Через несколько недель профессор улетел в Париж на симпозиум и оставил ученика принимать больных вместо себя. Тот самый пациент, из-за которого и разгорелся весь сыр-бор, явился на второй же день: породистый интеллигент чуть за пятьдесят, доктор технических наук. Судя по описанию — что-то вроде артиста Стржельчика из «Адъютанта его превосходительства». Был такой замечательный пятисерийный детектив. Диагноз банальный: навязчивая боязнь загрязнения, боязнь заразиться сифилисом. Стржельчик был женат и, как говорил, счастливо. Но — однажды в командировке — случайная связь. Утром партнерша спросила: а ты чистый? Сначала он даже не понял, о чем она, а потом стало не по себе: если она, мол, спрашивает, чист ли он, то, может быть, она-. Первые месяцы по возвращении домой Стржельчик жил сам не свой: штудировал медицинские справочники, учебники, все ждал появления сыпи, сифиломы, высчитывал сроки инкубационного периода. В конце концов, совершенно деморализованный, уговорил приятеля, врача, сделать сложный, болезненный анализ и, пока ждал результатов, едва не сошел с ума. Убедился, что здоров. Ненадолго успокоился. А потом подумал: а вдруг в анализе ошибка? — и закрутилось сначала. Едва уговорил друга сделать анализ повторный. Все действительно оказалось нормально. Жизнь опять вошла в колею. А через пару месяцев, в отпуске, на юге, — снова связь, на сей раз женщина из самого приличного круга, замужняя, что, собственно, а priori должно бы исключить всякие опасения, — однако, тут же, на юге, а потом, по возвращении в Ленинград — во сто крат сильнее — прежний навязчивый бред, прежний неистребимый страх. Тут уж приятель анализ делать отказался наотрез, а без анализа поставил окончательный диагноз: тривиальный невроз, человеком умным и трезвым легко, на приятелев взгляд, преодолимый: стоит, мол, только отдать себе отчет в природе заболевания. Поначалу совет действительно помог пациенту моего соседа, но через некоторое время Стржельчику стало еще хуже, чем раньше. Да, он знал, он понимал теперь, что это не сифилис, а сифилофобия, но, тем не менее, ничего с собою поделать не мог. Нагрузка на мозг выросла в нестерпимую, появились бессонница, страх сойти с ума, и Стржельчик пришел на прием к С.