События развивались стремительно. Николай Зубов, узнав от фаворита-брата, «где стоит шкатулка с известными бумагами», переворошив содержимое, полетел на вороном в Гатчину с завещанием матери-императрицы отдать престол мимо ненавистного сына любимому внуку. Бумага была вручена Павлу, тот «взглянув на оную, разорвал ее, обнял Зубова, и тут же возложил на него орден Св. Андрея». Спустя четыре года Николаю Зубову пришлось исправлять свою ошибку ударом массивной золотой табакерки в императорский висок. Но мы забегаем вперед. А может быть, это уже двинул напор пушкинского наводнения?
Словом, бабье царство кончилось, во дворце «загремели шпоры, ботфорты, тесаки» С первых шагов император уже прыскал великим гневом, были запрещены слов; «клуб» и «свобода»… Екатерина еще раньше запретила слово «раб» — игра в слова продолжалась. Указами Севастополь было приказано называть Ахтияром, Феодосию — Кафой и «чтоб никто не носил бакенбард». (Так нависла угроза и над будущими пушкинскими бакенбардами. Он угадал родиться за три месяца до высочайшего распоряжения.) Повсеместно запрещено было носить фраки, не говоря уже о пресловутых круглых шляпах, а ля якобин. Вместо этого позволялось иметь немецкое платье с одним стоячим воротником в 3/4 вершка, причем обшлага иметь того цвета, как и воротники. С теми, кто противился моде на гражданина, расправа была коротка. В гневе император возжелал двуглаво парить над пятьюдесятью одним географическим элементом, из перечня которых состоял императорский титул, желал, но еще не мог, а пока репетировался День гнева в масштабах Северной Пальмиры. Майору Толю было приказано «изготовить модель Санкт-Петербурга — так, чтобы не только все улицы, площади, но и фасады всех домов и даже их вид со двора были представлены с буквальной геометрической точностью». «Марта 9-го поведено по Царскосельской дороге от Петербурга все фонарные столбы повынуть и убрать. Повелено мраморную круглую беседку в парке… Китайские домики и пр. и пр. сломать». Радиус гнева стремительно расширялся, и вот уже незримый циркуль, стоя одной ножкой в точке П. (Павловск), прокатился второй по загривкам Аннибалова парка Петра Хрисанфовича Кельсиева. Внезапно, после британского захвата Мальты, всему английскому тоже была объявлена война и шпажная битва. Павел был срочно изображен на парадном, в рост, портрете в облачении Великого Магистра Державного Ордена Святого Иоанна Иерусалимского. Уже готовилось открытое объявление военных действий, но вдруг война была положена под сукно, и все же российскому послу в Британии графу Семену Воронцову было приказано немедля возвращаться на родину, он отзывался с поста посла в Лондоне. Воронцов, боясь кар, медлил с отъездом, дожидаясь переворота. Вот тут-то и досталось воронцовской родне в России, первым делом — за пустяковые злоупотребления — Петру Хрисанфовичу. Он был лишен чинов и дворянства, снят с поста директора придворного театра. Часть имения взята в казенный секвестр, в эту часть и угодила земля с Аннибаловым парком и особняком. В мартовскую ночь прискакал фельдъегерь с пакетом, в бумаге объявлялся указ, но тут примчался второй курьер с новым рескриптом, где кары ужесточали — с ссылкой в Сибирь, тут подлетел третий курьер — Сибирь была заменена ссылкой в Онучино, в имение матери. Именно при Павле русский термин «le kibitka» перекочевал во французский язык; наконец-то, и Расея окончательно присоединилась к европейскому словотворчеству. Работы в парке были брошены на половине, англичанин Клемент Пайпс попытался все же остаться в России, получить работу в Паулелусте, как именовали теперь Павловский дворец, но там царила мода на немецкое захолустье. Императрица Мария Федоровна Вюртембергская, жена Павла, много чувств отдавала паркам Паулелуста. Она решила построить здесь свое детство: домики Крик и Крак, хижину Пустынника — все это из родного ей далекого Монбельерского парка.
Тайный Амстердам окружили тайные Монбельеры.
Незадачливый Клемент Пайпс вернулся на берег Альбиона.
Начиналась дружба с Наполеоном.
Идеальный английский газон вокруг особняка превратился в поляны диких цветов, кое-где поднял голову даже татарник. Извилистые дорожки, не успев набрать силы, зачахли в ползучем орешнике. И все же парк продолжал держать форму и меру красоты. Аллеи дышали прямизной, вода свободно струилась с верхней террасы по протокам, нигде не застаиваясь. Ряска по краям водных овалов никогда не затягивала все мерцающее зеркало. Игра света и тени лилась широко и легко. Эпитеты сияли устойчивой крепостью: дуб — густой, ель — гробовая, липа — тенистая, береза — стройная, клен — разлапистый. Ничто не предвещало скорых перемен.
Тем временем романтический рыцарь Петрополя с ханскими замашками продолжал учить осьмнадцатый век чести, долгу и благородству. В центре столицы в спешке строился кирпично-бордовый замок цвета багровой перчатки его прекрасной дамы Анны Лопухиной-Гагариной. Опочивальня там строилась таким образом, чтобы по потаенной лестнице можно было спуститься в спальню прекрасной дамы. Запланирован и особый колокольчик, чтобы перед снисхождением удалять в соседние комнаты мужа фаворитки. Что ж, поклонение женщине по-прежнему было в моде. Так, Карамзин издавал журнал «Аглая» в честь жены своего друга, которую он безнадежно любил. Любовь пыталась смягчить черты наполеоновской эпохи, но, увы, пружина павловского гнева продолжала дырявить отечественный обломовский диван: так на границе был схвачен при попытке бегства молодой дворянин Бантыш-Сокольский. В своем рапорте пойманный беглец без утайки написал императору, что желал бежать отечества из-за жестокого образа правления, хотя не знает за собой никаких вин, но боится, что вольный образ его мыслей и увлечение свободолюбивой Францией могут быть сочтены за преступление… В то утро, когда рапорт несчастного был положен на прокрустов стол самодержца, дурная погода в Санкт-Петербурге сменилась солнцем. Прежняя невозможность маневрировать отпала, Павел был весел и, простив Бантыш-Сокольского, дозволил поступить ему на завидную службу. На этом карьера вчерашнего беглеца не остановилась, новоиспеченный чиновник департамента иностранных дел, потратив месяц усилий, составил доклад на высочайшее имя о быстром завоевании Англии, Индии и Константинополя. План был прочитан Ростопчиным, признан негодным и с этим уведомлением представлен царю. Павел прочел, сурово отчитал министра за нерадивость, вызвал молодого чиновника к себе и показал, как нужно блюсти интересы отечества и не помнить зла: Бантыш-Сокольскому был дан орден и пожалована из казенного секвестра Аннибалова земля с Ганнибаловкой. Службу было приказано оставить и жить на лоне природы. Девятнадцатый век парк встретил с новым владельцем.
Весна была обильна теплом и солнцем, никогда еще так дружно и сильно не цвела липа.
3. Наступление галлицизмов
Редактура — вот пейзажный стиль девятнадцатого века, который у нас принял высшую форму. — цензуры. А эпиграфом к целому веку могут стать хотя бы известные слова француза д’Аламбера о стиле известного Бюффона: «Не выхваляйте мне Бюффона. Этот человек пишет: „Благороднейшее изо всех приобретений человека было сие животное гордое, пылкое и проч.“ Зачем просто не сказать — лошадь».
Это место цитировал Пушкин в своих заметках о прозе. Подхватывая жажду краткости, поэт ядовито замечал о современных писателях: «Должно бы сказать — рано поутру, а они пишут: „Едва первые лучи восходящего солнца озарили восточные края лазурного неба“, ах, как это все ново и свежо!».
Пыл, с каким молодой галломан Бантыш-Сокольский принялся, — в который раз! — перелицовывать парк по своему вкусу, был сродни пушкинскому натиску, с каким Александр Сергеевич, например, черкал и переписывал «Воспоминания» Нащокина. «Любезный Александр Сергеевич! — начал Нащокин, — покорствуя твоему желанию, я начал писать свои записки от самого рождения. Оно кажется и мудрено помнить свое рождение, но я оправдываюсь следующим:
Ребенок, занимаясь в углу игрушками или пересыпая из помадных банок песок в кучу и обратно, не взирая на его наружное равнодушие ко всему постороннему, все слышит, что говорят кругом его, внимание у него не затмено воображением, и рассказы, слышанные в детстве, так сильно врезываются в память ребенка, что впоследствии времени нам представляется, что как будто мы были самовидцами слышанного».
Все выделенное курсивом Пушкин справедливо вычеркнул.
Лишнее!
Кроме того, исправил «покорствуя» на «повинуюсь», «память ребенка» на «память нашу», «представляется» на «кажется» и «самовидцы» на «свидетели».
После пушкинской правки нащокинская чаща превратилась в аллею: «Любезный Александр Сергеевич! Повинуясь твоему желанию, я начал писать свои записки от самого рождения. Оно, кажется, и мудрено помнить свое рождение, но рассказы, слышанные в детстве, так сильно врезываются в память нашу, что в последствии времени нам кажется, что как будто мы были свидетелями слышанного». Здесь виден все тот же пейзажный стиль «питореск» с его повелительным наклонением — не трогайте воображения и дайте свободно течь воде! мысли, чувству…