Я по-прежнему не решался прибавить громкость: во-первых, из-за этой тишины, а во-вторых из-за того, что мне в голову пришла абсурдная мысль: нельзя прикасаться к пульту и вообще ни к чему нельзя прикасаться, чтобы не оставить отпечатков пальцев (хотя я уже столько их везде оставил, да и кто их будет искать?). Когда рядом кто-то умирает, а ты остаешься жить, какое-то время чувствуешь себя преступником. Но дело не только в этом, а и в том, что после смерти Марты мое присутствие в этом доме ничем (или почти ничем) нельзя было оправдать, тем более сейчас. Мы были почти незнакомы, и то, что я находился ночью в ее спальне, которая, возможно, была уже не ее спальней (поскольку она перестала существовать), а только спальней ее мужа, в дом которого меня пригласили в его отсутствие (но кто теперь подтвердит, что меня именно пригласили?), трудно было бы объяснить. Свидетеля у меня уже нет. Я вскочил с постели. Я вдруг заторопился, и мысли заметались у меня в голове. Мне многое нужно было обдумать и решить, необходимо было привести в движение все то, что в течение этой долгой ночи сдерживалось вином, ожиданием, поцелуями, смущением, желанием, изумлением и тревогой (не знаю, в том ли порядке?), а теперь еще и горем. «Никто не знает, что я здесь. Что я был здесь», – тут же поправился я, потому что в мыслях я был уже далеко от этой комнаты, от этой квартиры, от этого дома и даже от этой улицы, я уже видел, как беру такси после того, как пересек улицу Королевы Виктории (или даже на самой этой улице – по ней такси ходят даже глубокой ночью, – в самом конце этой улицы, на старом бульваре, где уже начинаются особняки и университетские здания). «Никто не знает, что я был здесь, и никому этого не нужно знать, – сказал я сам себе, – поэтому не я должен оповещать о случившемся, не я должен мчаться в больницу „Ла-Лус" и тормошить мирно спящую медсестру. Не я разбужу ее, не я заставлю грустного студента в очках вмиг забыть все, что он выучил за эту ночь, не я прерву прощание пресытившихся любовников, что задержались у дверей того из них, кто остается, хотя им хочется только одного: расстаться поскорее, – потому что никто не должен знать и никто еще не знает, что Марта Тельес умерла. Я не позвоню анонимно в полицию, не нажму кнопку звонка у дверей соседней квартиры, не побегу в дежурную аптеку за свидетельством о смерти. Для всех, кто ее знает, она останется живой на эту ночь, пока они спят или мучаются бессонницей здесь, или в Лондоне, или где бы то ни было еще, никто не узнает о произошедшей с ней бесчеловечной метаморфозе. Я не буду ничего делать, я не буду ни с кем говорить, не я должен сообщить эту новость. Если бы она осталась жива, никто не узнал бы – ни сегодня, ни завтра, может быть никогда, – что я был здесь. Она бы это скрыла. Пусть так и будет, пусть никто не узнает об этом и после ее смерти. А ребенок? („О боже, ребенок!")» Но об этом я решил подумать потом, через некоторое время, потому что мне пришла в голову другая мысль или несколько мыслей сразу: «Возможно, завтра она рассказала бы об этом кому-нибудь – подруге? или сестре? – рассказала бы, смущаясь или смеясь. А может быть, она уже кому-нибудь рассказала, кого-то предупредила о моем визите – ведь это так легко сделать по телефону! Призналась, что не знает, чего хочет, или что не сомневается в исходе встречи. Возможно, она говорила обо мне прямо перед моим приходом и повесила трубку, только когда услышала звонок в дверь, – никогда не знаешь, что происходило в доме за секунду до того, как ты нажал кнопку звонка». Я застегнул пуговицы на рубашке (застывшие сейчас пальцы Марты расстегнули их, когда еще были подвижными и полными жизни), расстегнул брюки и заправил в них рубашку. Мой пиджак остался в столовой-гостиной на спинке стула, как на вешалке, а вот где мое пальто, где шарф и перчатки? Она взяла их у меня, когда я пришел, и я не заметил, куда она их убрала. Но с этим тоже можно было подождать. Я не хотел идти в столовую, потому что звук моих шагов мог разбудить малыша, который снова заснул совсем недавно, не хотел проходить мимо его комнаты, чтобы от моих шагов не закачались самолеты. Для него жизнь изменилась, весь мир изменился, но он еще этого не знал. Больше того, его прежний мир исчез, потому что через какое-то время малыш его даже не сможет вспомнить, словно он и не существовал никогда, этот хрупкий мир, стершийся из памяти: никто не помнит, что с ним было в два года, по крайней мере, я этого не помню. Я снова посмотрел на Марту, теперь уже с высоты своего роста, как стоящий человек смотрит на лежащего. Она лежала свернувшись, юбка задралась, а маленькие трусики не могли скрыть круглые твердые ягодицы, грудь была по-прежнему прикрыта руками – но это уже не человек, это только тело, никому не нужная оболочка, которую можно выбросить, сжечь, закопать, так же как и множество вдруг ставших ненужными предметов, которые раньше принадлежали ей, и как то, что отправляется в мусорное ведро, потому что с ним тоже начинают происходить метаморфозы, начинается гниение, и этот процесс нельзя остановить: загнившая кожица груши или протухшая рыба, верхние листья артишока или подгоревшая кожа цыпленка, жир от ирландского филе с наших тарелок, который она сама выбросила в мусорное ведро (совсем недавно, перед тем как мы направились в спальню). Неподвижная женщина, даже не прикрытая, даже не укрытая простыней. Это были уже отходы, но для меня она оставалась тем же, чем была раньше, для меня она не изменилась. Я должен был одеть ее, чтобы ее не нашли в таком виде, но я понимал, что это невозможно, – слишком трудно и опасно: я мог сломать ей руку, продевая ее в рукав того, что решил бы на нее надеть, да и где ее блузка? Наверное, проще разобрать постель и уложить ее – сейчас с ней можно было делать все что угодно, бедная Марта! – ее можно было как угодно двигать, по крайней мере, ее можно было укрыть.
Несколько минут я стоял в оцепенении и ничего не мог делать – мой мозг напряженно работал. В такие моменты в голову приходят взаимоисключающие мысли: я подумал, что ее, возможно, огорчило бы то, что ее близкие не знают о том, что с ней случилось, и полагают, что она жива, когда это уже не так, что они не узнали обо всем тут же, что ее скоропостижная смерть не изменила все в один миг, что не зазвонили бестактные телефоны, разнося весть о ее смерти, и все, кто знал ее, не вскрикнули и не стали думать о ней; и что для всех, кому она была близка, потом тоже будет невыносимой мысль, что они в ту ночь не знали о своем несчастье: ее мужу будет невыносимо думать, что в ту ночь он спокойно спал на острове, а потом проснулся, позавтракал, отправился по делам на Слоун-сквер или на Лонг-эйке, а потом, может быть, гулял, в то время как его жена умирала и уже была мертва, и никого не было рядом с ней (хотя какие-то подозрения у него, наверное, возникнут: вряд ли мне удастся уничтожить все следы моего многочасового пребывания здесь, даже если я захочу). Где-то он должен был оставить свой лондонский номер и адрес, где-нибудь рядом с телефоном. Возле телефона со встроенным автоответчиком, стоявшего на ночном столике Марты, никакой бумажки не было. Надо посмотреть в столовой, именно оттуда она разговаривала со своим мужем, уже в моем присутствии. Лучше мне взять этот номер и этот адрес, на тот случай, если несколько дней здесь никто не появится. Но такого не случится, это невозможно, несколько дней – это слишком долго. Внезапно меня прошиб холодный пот: кто-то должен прийти. И скоро. Марта работала, она должна была с кем-то оставлять ребенка, не могла же она возить его с собой на факультет, наверняка у нее была няня, или приходила ее подруга, или сестра, или мать, если только (в ужасе думал я) она не оставляла его в детском саду – в этом случае она сама должна была бы его туда отводить до работы. И тогда что? Завтра его никто туда не отведет? А может быть, у Марты вообще завтра нет занятий или занятия во второй половине дня? Тогда до этого времени здесь никто не появится, она ничего не говорила о том, что завтра ей рано вставать, а вот что она говорила, так это то, что иногда у нее занятия утром, а иногда – после обеда, и не каждый день. Или это у нее консультации то по утрам, то по вечерам? Я уже не помнил. Когда человек умирает и уже ничего не может повторить, мы жалеем, что не прислушивались к каждому его слову. Чужие расписания – кто их запоминает! Я решил пойти в гостиную, снял ботинки и пошел на цыпочках. Проходя мимо комнаты малыша, я хотел закрыть дверь, но потом подумал, что скрип двери может разбудить его, и пошел дальше, ступая с чрезвычайной осторожностью, держа на указательном пальце связанные за шнурки ботинки, – как гуляка из анекдота или из немого кино, но паркет все-таки предательски скрипнул несколько раз. Войдя в гостиную, я закрыл за собой дверь и снова обулся, только шнурки завязывать не стал, зная, что мне придется возвращаться назад. В гостиной остались бутылка вина и два бокала – единственное, что Марта (женщина очень аккуратная) не убрала. Вино осталось не потому, что Марта забыла о нем, а потому, что мы после ужина пили его, сидя на софе (которую сначала занимал, а потом освободил малыш) после того, как съели ванильное мороженое, и до того, как начали целоваться и перешли в спальню. Это было так недавно, а сейчас все уже кончилось: нам всегда всего бывает мало, и, когда что-то кончается, всегда оказывается, что нам опять не хватило времени. Рядом с телефоном в гостиной я заметил несколько желтых бумажек, приклеенных к столу липкой полоской (три-четыре листочка с записями), и квадратный блокнотик, откуда эти листочки были оторваны. На одном из них было то, что я искал: «Эдуардо», и ниже: «Отель Вильбрахам», еще ниже – «Вильбрам-плейс», и еще ниже: «4471/7308296». Я оторвал еще один листок, вынул из кармана только что надетого (я уже собирался уходить) пиджака (он висел там же, где я его и оставил, – на спинке стула, как на вешалке) ручку и хотел переписать адрес и телефон. Но не переписал. Когда у тебя есть номер телефона, хочется воспользоваться им сразу же. У меня был лондонский телефон этого Эдуардо. Я даже фамилии его не знал, но что может быть проще, чем узнать фамилию человека, когда находишься в его доме? Я поглядел вокруг и на журнальном столике увидел несколько писем, на которые раньше не обратил внимания, потому что мне незачем было обращать на них внимание. Наверное, эти письма пришли вчера, уже после «.то отъезда, и должны были копиться на этом столике и ждать его возвращения. Только теперь здесь немного накопится, потому что ему придется вернуться очень скоро. «Эдуардо Деан» – было написано на двух из трех конвертов, а на третьем – это письмо было из банка – стояли обе фамилии,[9] так что, если бы я решил позвонить в Лондон, я мог это сделать. Первую из его фамилий (довольно редкая фамилия, кстати сказать) не надо было бы даже произносить по буквам, можно было бы просто сказать: «Мистер Дин»,[10] и в отеле поняли бы, кого я имею в виду. Позвонить ему? Но что я ему скажу? Я могу не называть своего имени, просто рассказать, что случилось, и возложить на него ответственность за то, что будет происходить дальше, раз он не пришел нам на помощь до этого. И тогда я смогу вздохнуть свободно, смогу уйти и начать забывать. Воспоминание будет тускнеть, блекнуть и постепенно перестанет отдаваться острой болью – останется в памяти лишь как случай, о котором (не сейчас, конечно, а через какое-то время, когда степень ирреальности этой истории возрастет, а степень драматизма уменьшится) можно рассказать близким друзьям. Этот путешественник слишком надолго забыл о своей семье, а о самых близких людях надо помнить постоянно. Впрочем, я не прав: он звонил после ужина в индийском ресторане. Пусть так, но Марта Тельес была не моей женой, а его, и малыш (его, следовательно, зовут Эухенио Деан) был не моим сыном. Мужу и отцу Деану все равно придется разбираться с этим, почему бы ему не начать уже сейчас, из Лондона? Я (впервые за долгое время) посмотрел на часы. Было почти три, но на острове – на час меньше, значит, почти два, не так и поздно для мадридца, даже если на следующее утро его ждут дела. К тому же в Англии вообще ложатся поздно. И, набирая номер, я думал (пальцы гораздо быстрее, чем веля, чем решимость, иногда мы начинаем действовать раньше, чем примем решение): «Все равно, который теперь час. Когда речь идет о таком серьезном деле, стоит ли беспокоиться о том, что мне придется разбудить Деана? Сон слетит с него, как только он услышит страшную новость. Сначала он решит, что это чья-то ужасная шутка, злая выдумка какого-нибудь врага, и тут же позвонит сюда, но никто ему не ответит. Тогда он позвонит кому-нибудь еще – свояченице, сестре, подруге – и попросит приехать сюда и узнать, что происходит, но когда они приедут, меня здесь уже не будет».