Первым я поставил Цеппелин. Сначала раздались пять или шесть повторившихся через равные промежутки времени щелчков, какой-то может быть студийный отсчет, после которого ритм гитар и ударных просто оглушил меня, и над этим ритмом Плант завыл, что твоя нечистая сила:
– А-ага-га-а-а-а-а-а!
У каждого альбома была своя ценность помимо музыкальной. В перпловском Fireball это был звук уехавшей вниз кабины лифта. Звук заработавших моторов был таким же захватывающим, как и скорость, с которой Ян Пейс стучал по барабанам и тарелкам. А чего стоила обложка Sticky Fingers! В сфотографированные на нее “Левиса” была вставлена самая настоящая змейка! Расстегнув ее, можно было отогнуть край обложки, за которым оказывалась новая фотография – белых трусов. За ними был черно-белый вкладыш, на котором пятеро роллингов стояли у какой-то обшарпанной стены. На Джагере и Ричардсе были какие-то пестрые брючки. Самым аккуратным выглядел их новый гитарист Мик Тэйлор, сменивший утонувшего наркома Брайана Джонса. Казалось, что аккуратные джинсы и куртка – были прямым указанием на то, что он – новичок, который еще не позволял себе, как сказала бы моя мама, распоясываться. Каким он, должно быть, чувствовал себя счастливчиком! А как он играл! Ричардс брал свои размазанные, рваные аккорды, а Тэйлор солировал, вел тему. Но вдвоем они были совершенно бесподобны! Только Ричардс мог так по-роллинговски начать Sway – вам-вам-вам-ва-у-у! Но как бесподобно звучала гитара Тэйлора в Can’t you here me knocking. А как их гитары перекликались в Syster Morphine? Ричард рвал струны на аккустической, а Тэйлор вставлял сперва короткие, протяжные ноты, а потом вел соло и звук у него был тяжелым и гибким.
Я менял пластинки, ставил одну и ту же дорожку по нескольку раз, был в совершенном умопомрачении. Когда родители ушли спать, я продолжал слушать тихо-тихо, едва слышно.
На следующий день, когда Ира увидела меня в коридоре, она в точности повторила вопль Планта:
– Ага-га-а-а-а-а!
От испуга сердце у меня замерло – в школе так орать не полагалось.
– Ну, понравилось? – спросила она, когда мы оказались рядом.
Встречаясь на переменах, я торопился к ней и, захлебываясь от восторга и благодарности, рассказывал, как хотел бы еще знать, о чем они поют.
– А у меня есть их тексты.
– Откуда?!
– А у меня есть один чешский журнал, и там есть текст Песни иммигрантов и еще какой-то.
На следующий день, замирая от восторга, я читал слова, которые пел Плант:
We come from the land of the ice and snow,
From the midnight sun, where the hot springs blow.
The hammer of the gods will drive our ships to new lands,
To fight the horde, singing and crying:
Valhalla, I am coming!
– А что такое Валхалла? – спрашивал я всех, кого мог.
Ответ дала учительница английского Валерия Анатольевна:
– Это – место, где жил главный бог древних норвегов – Один. Или Одэн. Кстати, в его честь названа среда – Wednesday. В старых текстах его звали Wodan. А название дня звучало как Wodan’s Day.
Валерии Анатольевне было лет 25. Она закручивала светлые волосы в тугой узел с хвостиком на затылке и носила короткое кримпленовое платье с цветочным рисунком и туфли на платформе. Улыбаясь, она слушала мои восторги по поводу Цеппелина.
– Ты видишь, у тебя появился еще один стимул учить английский! – сказала она. Хочешь, я тебе принесу битловские тексты?
– Нет, я лучше еще пару цеппелиновских попробую разобрать, а потом принесу вам на проверку, ладно?
– Если бы я их сама слышала, мне было бы легче тебе помочь.
– Так я вам запишу!
Когда она принесла мне чистую бобину пленки, у меня было ощущение, что мы стали сообщниками.
Диски мне были переданы на несколько дней. После выходных с таким же ужасом, спазмами в животе, на пустых ногах я принес их в школу, но Ира не пришла. Пытка транспортировки этого сокровища продолжилась. Я разозлился на нее за такую необязательность. Сказала приду – приходи, хоть не знаю что! Но она не появилась до выходных и после них тоже. Просто исчезла. От ее классного я узнал, что она заболела. Прошла зима, ее все не было. Я привык к тому, что диски теперь все время лежат на радиоле. Они стали почти моими. В самом начале марта, я помню, за окном кружил редкий серый снежок, на большой перемене классный попросил всех встать. По его лицу мы поняли: что-то случилось. Я подумал, что врезал дуба кто-то из начальников. Родители часто посмеивались над их возрастом. Застучали крышки парт, мы стали подниматься. Когда все уже стояли, он вздохнул глубоко и сказал: “Дети, я прошу вас минутой молчания почтить память нашей соученицы Иры. Она умерла”.
Я не сразу понял, что речь идет о той самой Ире. Мне казалось совершенно невероятным, что может умереть моя сверстница. Умирать должны были люди дожившие, ну хотя бы лет до 50.
– А чего это она? – поинтересовался Миша Климовецкий.
– У нее была лейкемия, – ответил классный.
Еще одно слово пополнило мой словарный запас. Через несколько недель, узнав в учительской ее адрес, я поехал на поселок Таирова, чтобы вернуть диски ее родителям. Я нервничал. Побаивался вида людей, понесших такую утрату. Они скорбят, а тут я со своей липовой физиономией. Еще я побаивался, что они станут предъявлять мне претензии, почему я так задержал пластинки, когда она могла, например, послушать их перед смертью или еще, чего доброго, начнут проверять в каком состоянии я их возвращаю – обложки некоторых потерлись на сгибах.
Дверь открыл ее папаша. Тот самый таможенник. Он был в бежевых шортах и белой майке, крепко сколоченный, лысый. На моем лице было изображено горе, но он, казалось, был в хорошем настроении.
Я назвался. Он кивнул, чтобы я зашел. Прихожая была заставлена картонными коробками. Они как будто готовились к переезду. Я достал из сумки диски и подал ему. Он сел на ящик и, положив их на колени, стал рассматривать. Потом, постучав торцом пачки по коленям, выровнял ее и протянул обратно мне.
– Оставь себе. Считай, что это подарок от Иры.
Я поблагодарил его, не зная удобно ли спросить, где она похоронена. Я подумал, что он может подумать, что я хочу отнести цветы на могилу в благодарность за диски, и в его глазах, это будет выглядеть карикатурно. А без дисков, скажем, спросил бы? Как вы поняли, я с детских лет был мнительным мальчиком. Хоть бери меня и пиши работу по детской психологии.
– Как тебя зовут?
– Митя.
– Постой здесь, Митя.
Он ушел в комнату. Что-то там двигал. Потом вернулся и вручил мне еще пачку дисков.
– На память. Помни о ней.
Я так и не спросил, где ее похоронили. На лестничной площадке я всунул часть дисков в сумку, а часть мне пришлось везти в руках. Всю дорогу до автобусной остановки, а потом в автобусе, я со страхом посматривал по сторонам, панически боясь, что меня бомбанут. Я также панически боялся назвать себе сумму стоимости своего нового достояния. Наверное, тут было дисков на годовую отцовскую зарплату. Держа их между ног, я с трепетом угадывал в темно-коричневом торце двойник Jesus Christ Superstar. Домой я ввалился, мокрый от пота, кровь тяжело била в висках. Мама, стоявшая у кухонной плиты, спросила:
– За тобой что, бандиты гнались?
Я часто пытался вспомнить эту Иру, но цельный ее образ ускользал от меня. У нее были длинные, вьющиеся крупными кольцами блестящие черные волосы и очень веселые карие глаза. Я помнил ее заразительный смех и ту щедрость, с которой она всем делилась, как если бы знала, что ТУДА с собой ничего не унести. Но тогда, в девятом классе я, проявлял интерес не к ней, а к ее дискам. Теперь они служили своеобразным напоминанием о моей туповатой подростковой жадности. Если правда, что ничего просто так не случается, как мне объяснил недавно товарищ Майоров, то этот подарок наверняка должен был поспособствовать моему культурному развитию. Музыка, которая не признавалась властью, считалась второсортной и даже вредной, научила меня прислушиваться к тому, что не хвалили. Что я дал взамен этой Ире? Ничего. Может быть и дал бы, да не успел.
В отличие от музыки многих других групп, первые диски Цеппелина не старели. Ужасно помпезно стал звучать Uroah Heep, первые диски Deep Purple, казалось, ничего не связывало с их шедевром Machine Head, однообразно звучали Free и Bad Company, T-Rex, первые роллинги и битлы казались совсем допотопными. Да, были и на них по одной-две хороших песни, но в целом эта музыка принадлежала другому времени. Старый цеппелиновский блюз не терял своей мощи и напряжения, хотя был записан хороших 15 лет назад. Перешли бы они на какую-нибудь популярную муру, как Yes? Не знаю. Джон Бонэм избавил их от решения этого вопроса, отбросив по пьяному делу свои барабанные палочки.
Цеппелин был моей первой любовью, заменившей настоящую любовь. Я приходил со школы, когда родители еще не вернулись с работы. Темнело рано, я ставил свой любимую песню Since I’ve Been Loving You и всякий раз замирал, когда звучали первые ноты пейджевской гитары – та-Та-та-та-Та-а, за которыми вступал барабан – чак, чак-чак! Музыка наполняла меня, как наркотик. Когда Плант пел: It kinda makes my life a drag, drag, drag, и последнее слово срывалось у него на протяжный вопль, сердце у меня останавливалась. Я вспоминал Иру и думал, что вероятно, мог бы любить ее, как любил свою подругу Плант. И если бы я успел полюбить ее до того, как она умерла, то теперь этот блюз передавал бы мое ощущение потери. Я очень грустил по поводу того, что жизнь моя сложилась так, что я не успел полюбить ее вовремя. Занятно, что слова этого блюза, расшифрованные позже с помощью Валерии Анатольевны совершенно не согласовывались с ходом моих макабральных фантазий. Ни я, ни покойница на роли героев цеппелиновской трагедии не годились. В песне героиня изменяла герою, а того мучила сильная ревность. Чего в нашем случае не было даже рядом. Особенно Плант страдал, когда приходил к ней после работы и слышал, как хлопала дверь черного хода, через которую смывался ее другой любовник. Из этой трагедии я вычленил только одну пригодную для себя фразу – life is a drag. Сначала я думал, что речь идет о наркотиках, но Валерия Анатольевна объяснила, что слова life a drag означает, что у человека не жизнь, а какая-то мутная тягомотина. Точно в такую тягомотину превращалась и моя жизнь, как только я отходил от своего проигрывателя больше, чем на три метра.