Эх, мешок, мешок, все-то тебя шпыняют, кому не лень, думаю я, отвернувшись, чтобы не зреть жалких его попыток подняться в который раз — о, беспомощность! — и скоро ты, пожалуй, так вовсе растеряшь груз драгоценной своей картошки и превратишься сначала в обыкновенный пустой мешок, и люди добрые недаром станут тогда говорить про тебя: «Ну вот он и обмяк, совсем как мешок!» — а потом уже пустят по рукам ветхую твою мешковину, и превратишься ты вскорости в пыльную и драную-предраную тряпку, и главное, вот ведь что обидно, никак тебя не уберечь от этого, как не уберечь от могучих и отчаянных, шагающих напролом столпотвореньям, такая уж, видно, твоя мешочья судьба, — отмучился бы уж поскорей, что ли…
Задумавшись так, я ненароком и потерял мешок из виду. Навсегда потерял. Не пойму, правда, как же это случилось. То ли он сам тем временем скрылся, то ли это я в задумчивости ушёл прочь от заколдованного мешка. А в самом деле, чем бы я мог ему помочь? Да и какая разница, ведь у меня своя дорога, своя тусклая, как у всех, жизнь, и мне не до какого-то там мешка, бредущего в одиночестве мимо дверей каменных исполинов, мимо застывших в обреченных на неудобство позах лакированных манекенов и мимо повесивших в унынии свои длинные носы уличных фонарей. Как он там? Все бродит? Не знаю. Можно лишь гадать. А гадать — занятие пустейшее. Правда, намедни мне сказывали — подождите, кто же это был? даст Бог памяти, я сейчас его обязательно вспомню, ан нет, не вспомню, ну да Бог с ним — так вот, он мне и сказывал, будто бы видел мешок — впрочем, можно ли ему верить? — уже за городом, что прибит он гвоздями и поднят огородным богом на кресте, что, намокая слезами холодного осеннего дождя, который обмывает разбросанные внизу трупы листьев и бьет вздыхающие и лопающиеся в лужах пузыри, он еще чуть колышется при ветре, пугая тем самым каркающих на грядках ворон, стаи тоскливо летящих галок да кривую собаку хозяина, которая, задрав к небу морду, протяжно воет совсем по-волчьи не то на свисающий с этого грустного лилового неба мешок, не то на зыбкую и обманчивую в своей печали луну.
ПИСЬМЕНА НА ОРИХАЛКОВОМ СТОЛБЕ[24]
…Истинное название нашего острова и страны, разместившейся на нем, тщательно скрывается. Разгласившего тайну ждет наказание, куда более суровое, чем казнь. Произнесение его вслух карается отлучением от последней, предстоящей всем нам мистерии, а это означает исчезновение, уничтожение временем — забвение. Поэтому я осмеливаюсь дать лишь версию, лишь предположительную этимологию, одну из бесчисленных гипотез нашего самоназвания — «обреченная волнам». Смутная иносказательность этого эпитета приближает (равно как и удаляет) лишь к части правды, лишь к части ее части, умалчивая о непостижимости целого. Ибо такова извечная суть слов. Впоследствии Бог иудеев, отвечая рабу своему, так же ограничится тетраграмматоном, священное и грозное имя Бога мусульман будет непостижимой тайной для них самих, а египетская Исида получит власть над ужаленным змеей Осирисом, узнав его подлинное имя. Да, так будет. И мне ведомо, что будет так.
Греки, следуя заблуждению Платона, чьему родственнику нечестивые уста жрецов Саиса внушат лживые представления о нас[25], будут помещать нас западнее столбов Геракла, в океане переменчивых течений и буйных ветров. Другие народы, следуя заблуждению греков, будут считать, что наши шлемоблещущие воины сражались с прадедами афинского мудреца за десять тысяч лет до его рождения и будут называть нас Атлантидой, иные же Лемурией, страной теней и несправедливо искать нас в океане, чьи бури будут столь же несправедливо считаться тихими. Кто-то обнаружит наши следы рядом с Индией (и это не более верно, чем все остальное), как с настоящей, так и с той, которую нарекут по ошибке. Кто-то попытается считать нашей родной стихией ледниковые шапки гор, упертые в небо, кто-то — мертвые, зыбучие пески пустынь. Но ближе всех к истине окажутся ацтеки из племени нагуа, величающие наш остров «лежащим посреди вод», и финикийцы, поклонявшиеся нам как мраку ночи, ибо только бездна ночи сродни темной бездне океана…
…Землю нашу населяют диковинные для остальной ойкумены твари, «не звери и не птицы», пернатые змеи и другие, которые позднее переселятся в воображение заморских народов. Так в рощах с жухлой листвой обитает феникс, роняющий жемчужины, проглотив одну из которых, получит зачатие царевна Поднебесной империи, увидевшая его однажды во сне: бесклювый, со слабо развитыми крыльями и хрупким позвоночником — наши дети забавы ради ловят его руками. Он принадлежит к той породе фениксов, что выбирают местом ночевки теплые пепелища, угли догорающих костров, на которых тут же впадают в тяжелый сон — их тела мертвенно окостеневают до тех пор, пока фениксы вновь не пробуждаются и не восстают. Иные животные приобретут впоследствии преувеличенные размеры. У греков стимфалиды окажутся птицами, осыпающими путников стрелами своих бронзовых перьев, в действительности же они — насекомые, встреча с которыми, по нашим поверьям, приносит удачу, а наши розо-пестрые и зеленочешуйчатые мотыльки превратятся в арахн — серых, грязных пауков, ткущих паутину времени: словно разорвав какой-то невидимый кокон, жертва предстанет вдруг своим палачом. Птицей Рух, птицей мечты или, что в нашем языке синонимично, птицей благородной глупости мы называем саламандру за ее тщетное стремление вознестись
на небо вместе с дымом, растворившись предварительно в языке пламени. Гордые гаруды, которые будут парить у индусов в воздухе, выслеживая и истребляя скользких и увертливых змей, — это тонкорунные блеющие животные, которые кормят детенышей молоком и пасутся на наших лугах с красной травой, чьи кольчатые извивы, быть может, и послужат причиной ее превращения в нагов — ползучих, гремящих броней чешуи рептилий. Лишь вражда их не претерпит изменений. Подобные метаморфозы кажутся мне куда удивительнее тех, что поведает миру римский изгнанник[26]. Ведь и наше воображение, особенно у низших сословий — пастухов и землепашцев, тоже заселяют уродливые чудовища: ужасные карлики, которых отвратительное в своем коварстве Солнце присылает на землю сидящими верхом на лучах и с которыми прекрасные, одноглазые, лишенные губ и зубов кекропы[27] вместе со слепыми своими собратьями эльфами каждодневно выходят на битву за власть над миром. Иногда я думаю, что и они перекочевали сюда к нам из какой-то загадочной, глубже погруженной в древность реальности, а туда, в свою очередь, из еще более седой старины. И так до бесконечности. Когда я пытаюсь представить себе эту невероятно сплетенную, как ожерелье снов, цепочку, разум мой цепенеет.
Мерзкие скорпионы, хищные гарпии и колючие кустарники, чей ядовитый укус вызывал галлюцинации и мучительные страхи, цапли бену[28], хохочущие шакалы и павианы, пантеры и василиски, так терзавшие нас при царе Автохтоне, были искоренены его преемниками.
Пища наша — нектар и амброзия, состоит из подтухающего мяса пресмыкающихся, приправленного горечью красной травы, и кислого, с дурным ароматом, сока триффидов[29] — злых и безжалостных растений-треног, что словно раненные в лапу псы хромают, гоняясь за мухами, и удовлетворенно ухают, пожирая рыжих ящериц и нечистоты. Даже чечевица спартанцев, их черная похлебка кажется нам недопустимой роскошью, ибо в обычае у нас презирать еду…
…когда Платон, потакая больше своей страсти к софистике, чем стремясь упорядочить знания о нас, припишет нам в пращуры Эвинора и Левкиппу, а в матери — Клито, то он не будет даже подозревать о том, что просто возвратил нам подаренные нами же миру мифы о двуполом существе, гермафродите-прародителе или о порожающих Вселенную близнецах: Диоскурах у орфиков, убившем и убитом братьях у римлян, или о двойнике египетского фараона Ка. Вторя учителю из Эллады, поколения его учеников навяжут нам — нам, учителям учителей! — в отцы какого-то жалкого бородача с трезубцем. Когда я задумываюсь об этом, то меня охватывает смех. Иногда же — суеверный ужас. Утратив опору, я стараюсь обратиться к ревнителям традиций, к нашему ортодоксальному учению.
Конечно, мы знаем, что мир не имеет начала и конца. Точнее, что он имеет их бесчисленное множество. Наша космогония, которая в какой-то форме найдет продолжение у джайнов[30], обходится без демиурга, без расчлененного и раскиданного по свету гигантского организма первого человека, без изогнутого дугой небосклона, распластанного тела богини. И мы не верим, что время подобно полету пущенной прямо стрелы, мы понимаем — оно циклично. Пара вселенских часов — образ, который с таким терпением назидается в наших школах, — отсчитывает его периоды, стрелки в них, вращаясь, движутся от «хорошо» к «плохо» через промежутки с мириадами делений, и когда обе они совпадут, показывая «плохо» — а это случится уже совсем скоро, — наступит конец света, наступит его новое начало. И повторение произойдет внутри пространства нашей пирамиды, где вершится история, — джайны нарекут его кармическим, — а в той части пространства не-мира, куда нас поглощает смерть, в той внешней к пирамиде мгле, которая лишена даже геометрического образа, там времени нет.