Ты не только несправедливый, ты еще и неблагодарный. Разве ты не помнишь тех мгновений, когда ты заходил с улицы в магазин, попадая из холода в тепло, из грохота в тишину, из сырости в сушь, из тьмы замкнутости в себе в яркий свет общедоступной открытости, из дрожащей секунды собственного бытия в покой столетий, из враждебной пустоты в надежное пространство, из давящей немоты в успокаивающие формы покупки и продажи? Разве примерочные кабины не были для тебя тем местом, где ты чувствовал себя окруженным заботой и мог по-новому взглянуть на себя? Неужели ты забыл ту прекрасную женщину с ясным, светлым челом, которая сидела на высоком стуле и ждала, только ждала она не покупателя? А еще там был один торговец, который подбрасывал своего ребенка в воздух и громко кричал: «Я люблю тебя», забыл? Отчего ты так уверен, что я сохраню свое человеческое «я», только если буду зависима? Я знаю, ты всегда смотрел на страдальцев, смирившихся со своей судьбой, с умилением, считая их настоящими людьми, из которых и состоит, с твоей точки зрения, подлинное человечество. Но неужели ты не помнишь, как я, бывало, вечерами металась по саду, обливаясь слезами, и ни о чем не мечтала, как только поскорее оказаться в могиле? Неужели ты не помнишь, как ты тогда мне клялся, что вытащишь меня из этого ада? Неужели ты забыл мое робкое лепетание в ответ на дикие вопли шефа или его заместителя, слышные даже на улице, мои выпученные от страха глаза перед каждым подсчетом ежедневной выручки, мое отчаянное бессилие перед сынком начальника, норовившим то и дело зажать в углу? Так знай же: такая жизнь, как у меня и мне подобных, действительно унижает человеческое достоинство, но не потому, что мы занимаемся обслуживанием, а потому что это обслуживание – неправильное, – и твой благостный гимн, пропетый во славу нас, ты напрасно считаешь обязательным к исполнению. Но я знаю тебя: ты ведь не пустой мечтатель. Ты все видишь насквозь, все оцениваешь трезвым, как ни у кого, взглядом. Когда ты был маленьким, твоего взгляда боялась не только вся семья, но и вся деревня. Многие даже жаловались на тебя родителям за то, что ты на них так смотришь. Ты отнюдь не закрываешь глаза на других. Ты видишь сразу любую беду. Но вся проблема в том, что эту чужую беду ты воспринимаешь как свою собственную. Ну а поскольку ты с ней совладать не можешь и, с другой стороны, погибать за нее не готов, тебе на помощь приходит спасительное умилительное просветление, каковое ты считаешь столь же спасительным и для нас, остальных. У тебя безжалостный взгляд, и в то же время ты наделен силой просветления. У кого-то это выглядело бы слабостью – такое умаление зла, у тебя же это выглядит силой – силой просветляющего преображения. Ты, как говорят у нас, одушевлен доброй волей к видимости. Но этого недостаточно. Ты, конечно, всегда приходишь на помощь. Ведь сколько раз ты выручал других. Твое вмешательство было столь естественным, что ты сам при этом оставался совершенно невидимым. Правда, ты, как правило, на какое-то мгновение удерживал свой порыв, но потом – разве ты не чувствовал себя потом свободным? Так и теперь – не сдерживай себя. Ты умеешь помогать, и только это дает тебе право на такое существование. Ведь ты бывал и другим – застывшим, оцепеневшим. Иной раз от тебя требуется какая-нибудь ерунда, а ты застываешь в недвижимости и становишься виноватым. И от этой вины ты в следующий раз опять впадаешь в оцепенение. Ты – помощник, вот что ты такое, и ничего другого. Только помогая, ты совершенно реален. Если ты сейчас упустишь свой шанс, то утратишь способность к просветлению. И самая замечательная твоя работа будет тебе не работой, и жизнь твоя будет тебе не в радость, и превратишься ты в дракона. Говорю тебе: я тебя в покое не оставлю. Либо ты будешь помощником, либо ты не будешь больше никем. Все, что ты будешь делать, утратит реальность, и я буду твоей темной сестрой. (Уходит в сторону.)
ГРЕГОР
(один перед занавесом)
О река в тумане. О краски осени на другом берегу, учившие меня когда-то ничего не страшиться. О далекое море. О заледеневший источник. О скалы доисторических времен. О предрассветные сумерки и капли дождя на пыльной дороге, по которой однажды, в незапамятные времена, я шел не один и чувствовал небывалую близость бытия. О земля, которую некогда называли царством света. О лето и зима, парки и площади, фронтоны и скамейки, беседки и вокзалы, запах дыма и ночные самолеты, тишина и грохот; – река, которой я всегда был ответом, река, сиянию и бурлению которой неизменно отвечало «Я!» – как необъятен мир! – а среди этого повсюду бренчание, бряцание, бурление, брожение, барахтанье, братание, брыкание, брюзжание, бумагомарание беснующегося бизнеса, балабольство бизнеса, баламутство бизнеса, балаганство бизнеса, оболванивание, оскопление, обезжизневание бизнесом, злобный дух бизнеса, вечные раздоры бизнеса, проклятье бизнеса. Довольно! Пусть совершится правосудие! (Медленно уходит в другую сторону. Останавливается.) Мне снился сон: я увидел участок земли, спасенный от грозившей ему опасности, а над ним – синее небо, и подумал: я спас кусочек земли. Я спас кусочек неба.
Вторая картина. Стена деревенского кладбища с аркой. Сквозь арку могилы не видны, только яркая зелень. За стеной верхушки двух тонких темных деревьев – сосны или кипарисы. По одну сторону от арки каменная скамья с небольшой продольной ложбинкой посередине. Сцена освещена ярким светом на протяжении всего действия. Это свет «тихого праздника», вроде Дня всех святых, только без примет какого бы то ни было времени года. Звон колоколов. (По звуку это напоминает мощную гитару, переливы которой разливаются по всей округе.) Старая женщина в простом темном нарядном платье идет, все время оборачиваясь, со стороны кладбища, проходит через арку и останавливается.
СТАРАЯ ЖЕНЩИНА
Ну, вот опять приходится уходить отсюда, а ведь это единственное место, которое мне дорого. Вон там, сразу за перекрестком, проходит граница: там больше ничего уже нет. За мостом разбегаются три дороги. Одна ведет вверх по ручью в ущелье, где прежде стояли мельницы. Теперь от них остались одни стены, жернова растащили по домам, приспособили под клумбы, но только цветы, растущие в них, совсем не цветы. В самом начале ущелья еще попадается бледная малина, дальше идет сплошная беспросветная сырость и уже ничего не растет, кроме бесплодных кустов, а даже если встречаются ягоды, то всегда незрелые или поеденные мучнистого цвета червями. В последнее половодье снесло почти все мостки, и ни одна душа не возьмется построить тут новые. Но может статься так, что это ущелье еще пригодится – на случай войны: здесь растут съедобные грибы, вода – чистая, в ручье можно найти кремень, в кустах устроить шалаши, а в некоторых местах, повыше, на скалах, даже солнечно и тихо. – Другая дорога идет вниз по ручью через поля. Земли здесь пока еще возделываются, но если прежде это были отдельные пашни, то теперь одно сплошное поле, засеянное кормовой культурой, которая называется не так, как раньше, – «кукуруза», а именуется по номерам силосных башен, где она потом перерабатывается. Она такая высокая, что деревню за ней видно только зимой. Хорошо, что она еще хоть пахнет – иногда от нее исходит такой же сладковатый запах, как от старой кукурузы, и мягкие листья отгибаются, чуть подламываются и склоняются вниз, покорно и преданно, как я, старая говорунья (показывает на себя), когда-то в юности, вот только жаль, что слишком редко, а за листьями скрываются просвечивающие сквозь нежную оплетку початки с золотистыми завитушками: Лазарь, восстань из мертвых, Лазарь, явись, Лазарь, приди ко мне. – Третья дорога ведет в деревню, и там, где некогда разбегалось ручейками пролитое молоко, теперь переливаются радугой маслянистые пятна на асфальте, и единственный родной звук тут – треньканье велосипедного звоночка. Только я еще и вижу, как вы идете ночью, я стою на обочине, которая уже давно не обочина, и смотрю вам вслед. А деревня? Там, где раньше был сход, теперь установлен щит: «Центр». Все проселочные дороги тоже имеют названия и называются по именам богатых пришлых, которые понастроили тут свои виллы и платят большие налоги. От общины осталась одна только управа, с такими же окошками, как в соседней сберкассе. Но зато каждый год мы участвуем в конкурсе на звание «Самая красивая деревня» и устроители бросают злобные взгляды, если у кого-нибудь из баб, поливающих цветы, стригущих кусты, обтирающих флагшток, из-под платья выглядывает нижняя юбка. Только после полуночи еще порою слышно, как шумит вода, пусть даже это всего-навсего вода в канале, и яблоки падают в траву, и стайка листьев заслоняет белый свет от прожектора, звезды сияют на небе, и я вижу там, наверху, другой путь. И тогда, слыша возню под окном, я знаю, это не кто-то чужой, а мой ночной зверь пришел подкормиться и теперь топчется возле выставленной миски. Иметь такого домашнего друга, конечно, хорошо, но этого недостаточно: мне все равно страшно оттого, что я одна, и оттого, что вокруг все такое мертвое. В деревне мопеды, дома – мухи. Я чувствую тогда, как ломит все тело и болит голова, и эти боли сводят меня с ума. Кто-то мне сказал, что мне не на что жаловаться: у меня, дескать, есть крыша над головой, теплая комната и еды достаточно. На это я отвечу: я не жалуюсь, я плачу. Всякий раз, когда я прихожу к перекрестку, откуда расходятся три дороги, мне хочется лечь там, на этом треугольном островке, в траву, словно это единственное место за пределами ворот нашего кладбища, где еще можно надежно укрыться. Это все, что осталось от деревни. Мне хочется, чтобы в мой последний час меня привели сюда и я бы исчезла в этой высокой траве, как та слепая королева из сказки. А может быть, деревни никогда и не существовало. Когда я была маленькой, меня поставили однажды в школе в угол, на полено, и я так простояла целый день. Тогда разбилось мое сердце. Позже нашелся человек, который сделал мне предложение. Я, помнится, страшно испугалась, потому что представила себе, что непременно умру в родах. «Ну так что, женимся или нет?» – «Да-да», – пролепетала я в ответ, и после этого ни о какой женитьбе уже не было речи. Какое здесь все стало чужое, как изменилось, уж не знаю, после землетрясения, или последней войны, или после того стояния на деревяшке. Как обесценилась деревня. Как сверкает золотом отремонтированная церковь. Как хотелось бы мне изо дня в день слушать слова моего Бога, вместо того чтобы видеть только, как прыгают желтые пластмассовые шары. (Говорит, словно обращаясь к земле.) Где те милые сердцу существа, к которым я могла бы обратить свой взор и возрадоваться? (Выпрямляется.) Будь проклята эта деревня и ее обитатели, которые ничего не слышат, кроме электрического рева кегельбана, будь прокляты ваши рожи с губами, похожими на щель в копилке, в которую вам все время что-то запихивают, запихивают, вот только ничего вы с этого не получаете. Будь прокляты ваши фальшивые наряды, с гипсово-белыми чулками, кожаными ремнями и костяными пуговицами, напоминающими черепа. Будь прокляты ваши потомки, которые, едва встав на ноги, уже стоят, как мясники, и смотрят так, словно их самих уже привели на заклание. (В зал.) Вы – трупы, сами не ведающие того, что давно уже умерли! Вы не люди, ибо нет ничего людского в жизнезабвении и жизнезабвенности! Быть может, ада и не существует, зато есть проклятие!