Я решил проиллюстрировать конкретным примером замечание доктора Карреля для того, чтобы представить его в привычном свете, когда явственно видно то, чем оно шокирует некоторые наши привычные представления. Отчего что-то шевелится в животе Эпонины, когда она сталкивается с Шаполье? Оттого, что он мужского пола? Несомненно, и тем не менее мы знаем, что если бы Шаполье был не сыном знаменитого отоларинголога, а приказчиком колбасника, Эпонина ничего бы не почувствовала. И этого достаточно, чтобы доказать, что социальное положение мужчины в глазах женщины имеет большее значение, чем его внешность, поскольку воздействие мужского обаяния зависит от таких неожиданных факторов, как наличие спортивного автомобиля, заполненная адресами записная книжка, монокль, галстук, некоторая небрежность, членство в каком-нибудь клубе, дворянская фамилия, родственные и другие связи, золотая цепочка, фамильный герб, несколько пар перчаток, футляр для сигар, в общем, все вещи ясно различимого диапазона. Меня могут упрекнуть в намеренной экстраполяции, мне могут бросить в лицо, что любовное поведение богатых девиц нельзя применять как мерку для девушек из народа. Но я, человек, живущий на улице Сен-Мартен, я мог заметить, что последние ведут себя точно так же. Меня зовут Эпонина. Я работаю машинисткой в лаборатории Бессьер, где мой папа был по очереди чернорабочим, посыльным и наконец ночным вахтером, когда он достиг возраста, в котором годился только на это. У меня большие глаза, маленькие зубы, тугие икры и уютный бюст — без хвастовства могу назвать себя милашкой. Мужчины со мною любезны, и немало их подъезжает ко мне со всякими предложениями. В конторе их можно разбить на две категории: с одной стороны, работники нижнего уровня, с другой — инженеры и управленцы. Я не сноб и ни капельки не ханжа, я вовсе не молюсь на дипломы да на «вольных художников». Мне легко и свободно с шоферами, рассыльными, кладовщиками — в большинстве молодыми. У меня с ними дружеские, часто непринужденные отношения, но красавцы они или нет, ни к одному из них я не испытываю физического влечения. А рядом со всеми ними — можете смеяться — я вижу инженера-химика Лепандье, с которым мне часто приходится иметь дело; старик лет под шестьдесят и вовсе не красавец, с усами грязно-рыжего цвета, и все же, когда временами он смотрит мне в глаза, то от его взгляда у меня внутри все сжимается. И Лепандье этот не один, там есть и другие — среди техников или администрации. Человек, от которого у меня кровь бурлит, вот с кем бы я могла построить свою жизнь, и при этом главное не деньги, а все, что относится в его поведении, манерах к его профессии и среде. Поэтому-то вечное женское начало — это не обязательно быть тихой жертвой, которых нам описывают в книгах и дамских журналах, жертвой, постоянно томящейся на огне фатальности, со вздохами и проникновениями отдающейся на съедение самцу. Скорее всего это противоположное начало. Не будем заблуждаться — в любви отношения между полами прежде всего социальные.
Дойдя до конца первой главы синей тетради, я услышал, как открылась и закрылась входная дверь квартиры. Мишель поднял голову и крикнул: «Какого черта!» Но в проеме двери столовой уже стоял парень лет двадцати пяти, не по сезону одетый — в рубашке когда-то зеленого цвета поверх серых вельветовых штанов, стянутых черным кожаным ремнем. Симпатичная внешность, красивые голубые глаза, взъерошенная копна светлых волос, тщательно неухоженная светлая борода, вся съехавшая влево, как от порыва ветра.
— Прости, — сказал Мишель, — я не знал, что это ты.
— Я просто принес тебе деньги.
— Хорошо. Положи там.
Парень положил на стол три тысячефранковые банкноты и вышел из комнаты, а потом и из квартиры.
— Странная на нем одежда, — заметил я. — Ему вряд ли жарко.
— Он всегда в этом — и летом, и зимой.
— Чем он занимается?
— Изучает какой-то восточноафриканский диалект, на котором говорит всего несколько тысяч туземцев.
На мой вопрос, что побудило парня на это дело, он добавил:
— Ему интересно это занятие, хоть он и знает, что оно никогда ему не пригодится.
Столь краткое объяснение не пробудило во мне любопытства, но позднее, после определенных размышлений, оно посетило меня. Я чувствовал себя несколько потерянным в жизни своего брата и неловко пытался вновь открыть его для себя, не зная, как воспользоваться предоставлявшимися возможностями. Я заговорил о первой главе, даже не подумав как-то похвалить его, ибо он был абсолютно нетщеславен и даже несамолюбив.
— Я бы не сказал, что твой принцип главенствующего «социального» начала двигал Валерией, когда она решилась стать моей невестой.
— Ты, конечно, не персидский шах, однако и главный бухгалтер был для нее хорошей партией. Во всяком случае с тобой она чувствовала себя надежно, знала, что можно рассчитывать на крепкую семью.
— А с тобой?
— Со мной все наоборот. Она поняла, что я человек никудышный, неприспособленный к жизни, и потому, не задавая себе никаких вопросов, решила не дать мне потонуть. Так что главное — социальное начало, и это верно для всех. Кстати, как ты собираешься жить? Если хочешь, можешь забрать ее себе. И вообще, я сплю в этой комнате, на диване, а тебе придется делить спальню с ней: ты на большой кровати, а она — на медной.
Это предложение застало меня врасплох. В тюрьме мне в голову не приходило, что я смогу вернуться в свой дом. После всего, что произошло, и несмотря на мою привязанность к Мишелю, мысль о совместной жизни с Валерией и с ним показалась бы мне абсурдной, но он говорил об этом так естественно, что я засомневался, был ли я прав в своих суждениях.
— Все не так просто, как ты, может быть, думаешь. Надо же считаться с Валерией, вряд ли ей понравится жить со мной в одной комнате.
— Эка важность! Она рассказала мне о вашей встрече в гостинице. Раз уж ты считаешь ее уродкой, то и проблем никаких не будет.
— Да, но ведь есть еще и жильцы. Мне повезло, что я сейчас никому не попался на глаза. Но неизвестно, как они поведут себя, если я останусь здесь жить.
Тут Мишелю удалось меня успокоить. Жильцы дома не очень переживали из-за смерти Шазара, так как всем им приходилось испытывать в свое время на себе всплески его раздражительного характера. Некоторые думали даже, что поскольку у него была мания преследования, он становился опасным, и хотя никто не заявил об этом на суде, все они были уверены, что я просто защищался. Мне подумалось, как одинок Шазар остался даже в своей смерти, и у меня слегка защемило сердце.
— Ты переедешь сейчас же? — спросил Мишель.
Я ответил, что нет, как будто речь шла только о времени моего переселения. Перед тем как уйти, я пошел в спальню взять кое-какое белье из шкафа. Эту спальню наши родители купили почти новой году в 30-м у жильца, уезжавшего на Мадагаскар. Большая кровать стояла слева от окна мансарды, дальше был зеркальный шкаф, а напротив, у правой стены, — туалетный столик с овальным зеркалом над ним. Стулья и кресло были обтянуты красным бархатом, который уже пообтерся и выцвел до розового цвета. Справа от двери, находившейся прямо против окна, стояла медная односпальная кровать, купленная в 37-м году, когда родители предложили приютить у нас кузину Анжель из Бержерана, которая благодаря политическим связям поступила продавщицей в универмаг «Бон Марше», а через полгода вышла за капитана жандармерии, получившего вскоре назначение в Тунис.
Я попытался представить себе совместное житье в этой комнате. Часам к девяти вечера, после ужина, Мишель уходит, а Валерия и я остаемся одни в маленькой двухкомнатной квартире. Желание жить с братом было так велико, что присутствие Валерии не казалось мне препятствием. Я подумал, что хотя и был когда-то ее любовником, а потом женихом, все-таки ее не любил, и тут же, как Мишель в своей тетради, я задал себе вопрос, а что же такое любовь. Наверное, я знал об этом не больше него.
Выходя из квартиры, я столкнулся с довольно хорошо одетым молодым человеком, круглолицым и розовощеким, в очках с толстыми стеклами. Видя, что я закрываю за собой дверь, он спросил: «Носильщик дома?» Я весьма кстати вспомнил, что Носильщик — это актерский псевдоним Мишеля, и ответил, что Носильщик никого не хочет видеть, а затем, припомнив предыдущего гостя, спросил, не деньги ли он принес. Молодой человек покраснел, застеснялся и после небольшой паузы ответил:
— Такое невезенье, я совершенно пуст. Конечно, я мог бы дать франков двести, хотя… Поймите, я учусь в Высшей нормальной школе, родители мои — тупые рабочие, социалистишки и патриотишки (долой рабочий класс!), но с набитой мошной. Они были против моей учебы, и учителю из начальной школы пришлось биться за меня. Теперь же, когда мне двадцать два года, а я все еще не зарабатываю себе на жизнь, им противно. В результате — у меня ни копейки.