Нет, если Юлии почему-то не станет, мне нельзя об этом думать, но я все равно думаю, я почувствую только страшную печаль. А потом придет день, когда моя печаль станет привычной. Вот что хуже всего.
Я должен с этим покончить. Может быть, то, что я разбился, — только испытание, чтобы увидеть, могу ли я сопротивляться, увидеть, как далеко, и как глубоко, и как болезненно меня можно ранить. Дьявол пробует все.
Наверное, такое могло случиться, но только не со мной, я никогда о таком даже не слыхала, только в одном из романов, которые я брала в городской библиотеке, прочла о девушке, воплощении красоты, с изумительной кожей, ногами, грудью, с сочувственным высокомерием относившейся к своей не слишком красивой, но неплохо сложенной старшей сестре, у которой хороши были только густые светлые волосы, так вот, как-то ночью… Неожиданно, как резкая смена погоды в марте…
Эта старшая сестра, стеснявшаяся своей (невыдающейся) внешности, с которой, понятно, она ничего не могла поделать… внезапно, в одну ночь, когда ничего непредвиденного произойти не может, ночь, полную светлых сновидений, преобразилась с головы до ног и превратилась в грациознейшую фламандскую копию Элизабет Тейлор. В то время как младшая сестренка, радовавшая когда-то своим видом и мужчин, и женщин, в одну ночь, полную темных желаний, обзавелась морщинами на лице, руках и животе, а уголки ее рта по-старушечьи опустились.
Рене всегда был бродягой. Всегда боялся закрытых пространств, погреба, там, или угольного подвала.
Я знаю, отчего в нем поселилась эта паника. Причина мне известна, но лечению это не поможет.
Кладовки, сундуки, тесные помещения, тюремные камеры — нельзя винить его в том, что он сошел с винта, что все вокруг себя крушит: просто он зовет на помощь (только никто этого не слышит).
Он уже не такой бешеный, каким был, когда появился в доме, но все еще пытается нас тиранить.
Что тут скажешь, если вчера, сидя в кресле Дольфа, он чуть-чуть шевельнулся. И Ноэль тотчас опустился на колени и завязал шнурки на его кроссовках. Кроссовки зеленые, словно он ходил по зеленой акварели, и заляпаны красным.
— Почему бы ему, как Марии Магдалине, не омыть Рене ноги? — пробурчал Дольф. — Но нам грех жаловаться. Он ведет себя тихо. Может быть, годы скитаний повлияли на него благотворно.
Для Дольфа это целая речь. Хотя и не слишком умная. Я вот тоже поездила по миру, и что повидала? Горящие города — Магдебург, Нортхейм, Пренцлау, разбомбленную резиновую фабрику в Эшвеге. Мудрее не стала. Напротив. Что противоположно мудрости? Тогда я думала, что любовь. А что еще?
Иногда в лавку заходят покупатели, надеясь украдкой взглянуть на Рене. Но никто о нем не спрашивает, словно его присутствие — постыдная тайна. Зашли раз двое городских бездельников, когда-то я могла бы вообразить, что их прислал за мною Он. Иногда, очень редко, я думаю о глупостях, которые натворила, и только в эти редкие минуты позволяю себе вспомнить о Том, кого зову своей Любовью, и Смертью, и Всем, что у меня есть, и вспомнить, какой дурой я была, когда ждала, что Он пришлет двух посланцев, чтобы они рассказали ему, как мы с Рене живем.
Они купили полбутылки Elixir d'Anvers[26].
На них были костюмы мышиного цвета и башмаки на резине.
Смотрели на меня печально и жалостливо, словно я была вдовой.
Спросили, не хочу ли я подписаться на ежемесячные выпуски энциклопедии «Земледелие и Садоводство», как будто я — фермерша.
(«Моя деревенская девчоночка», — говорил Он. И щекотал меня. Остальные медсестры были в шоке. Они лежали, прижавшись друг к другу в ледяном бомбоубежище, пол и стены ходуном ходили от ответного огня наших пушек. Он обнимал меня, и я шептала ему в ухо: «мой сладкий, мой ангел-хранитель, тот-кто-воспламеняет-мою-душу, мой снежный воин».)
Ладно, хватит. Я же сказала — полминуты, не больше. Довольно выкладывать мозаику из серых кусочков прошлого, довольно теневого театра прошедшей любви.
Я столкнулась с Ноэлем у лестницы. И заорала на него так, что он испугался:
— Чтоб я больше не видела, как ты завязываешь ему шнурки!
— Но, мама, Рене может упасть.
— И что? Пусть хоть раз треснется мордой об пол. Пусть хоть раз почувствует, как это — получить неожиданный удар в живот.
— Почему ты так зла на Рене?
На это мне нечего ответить. Не теперь. И уж точно не в этой жизни.
Шарль говорит:
— Рене, да ты поправился. Браво. Так ты скоро догонишь Лео-Жирнягу, упокой Господь его душу. Сто двадцать кило и четыре дротика в брюхо. Ни из кого не выливалось столько крови. Я думаю, ты вполне можешь ехать в Оостенде и говорить с Кэпом. Почему бы нет?
Выше нос, Рене. Разве мы не прошли огонь и воду? Или ты боишься попасться на глаза Кэпу? Он, наш Капитан, конечно, уже не тот, что был на острове Маремба, земле любви и солнца, вот бы нам с тобой снова туда попасть.
А я, если этот красноносый Кэп скажет хоть одно неверное слово, я утоплю его в дерьме Марембы, где он потерял шестерых, я ему скажу: «Кэп, где они, те шестеро, которые вам доверяли, которые прошли с вами весь путь через три континента? Хочешь умыть руки и считать себя безгрешным, раздолбайский капитан своей сраной мамаши?»
Но он и сам помнит об этом, он сразу сбавит тон, а я спрошу: «Кэп, как давно мы знакомы?» И он ответит: «Ты, парень, забыл, как мы в Корее?.». А я скажу: «Точно, Кэп, и я всегда вас слушался — в бою, перед боем и после. Кэп, не мы ли вместе хохотали до усрачки?» А он ответит: «Ну, да». И я спрошу: «Кэп, сколько ты хочешь за то, чтобы оставить нас с Рене в покое?»
— Это зависит, — скажет он. А я спрошу: «От чего? Зависит — от чего?»
Шарль с трудом стаскивает через голову болтающийся на шее, на влажном ремешке, влажный замшевый кошелечек, расстегивает его и высыпает на ладонь — нет, не бережно, но по привычке осторожно, его содержимое: горстку алмазов.
— Пока он не помешался окончательно в тропиках, пока жадность его не достигла заоблачных высот, он, бывало, говорил: «Merci, Шарль, передай мое восхищение нашему Рене, я больше не увижу вас обоих, я отзову людей, которые следили за вами, и поклянусь перед всеми, что ты отвалил в Аргентину».
— Хохотали, как обдолбанные, над его башмаками, — говорит Рене и захлебывается кашлем.
Шарль не стучит его по спине. Шарлю лучше знать, что помогает.
В Нгами стояла весна. Кэп раскроил черепа двум шаманам, потому что их пальмовая самогонка показалась ему слишком горькой. Но так как в округе другого спиртного не было, он выдул целый кувшин этой самогонки. Отчего немедленно заснул. Как уж так получилось, не важно, но обезьянка Мари, привязанная за браслет к стволу дерева перед хижиной, стащила с Кэпа, пока он спал, башмаки и раздербанила их в мелкие клочки, которые принялась с удовольствием пережевывать. Придя в себя, Кэп едва не разорвал на клочки саму Мари. Но остальные его удержали. Разве можно убивать живой талисман?
Итак, Кэп еле-еле шел по деревенской улице меж дымящихся домов, догорающих хижин, развалин и голодных псов.
Мимо проезжал на велосипеде маленький, испуганный негр в белоснежной джеллабе.
— Стой! Эй, ты! Оглох? — окликнул его Кэп, и тот помахал капитану, чтобы выразить симпатию этому темпераментному Bwana[27].
Взбудораженный мозг Кэпа воспринял приветствие как оскорбление. Кэп сшиб его с велосипеда четырьмя пулями, наставительно произнес над распростертым телом:
— Всегда слушайся Кэпа. Кэп лучше знает, — и снял с ног мертвеца башмаки на шнуровке; потом примерил один, выругался, примерил другой, злобно заорал и в гневе сунул башмаки в рот мертвому велосипедисту, как бы повторив в извращенной форме то, что сделала обезьянка Мари.
— Ему не подошел размер, — говорит Шарль. — У Кэпа ножища — сорок шестой номер.
Он снова надевает ремешок на шею, сует замшевый кошелечек под рубашку.
— Только поэтому, — говорит он. — Из-за этих, наших с тобой, камешков тебе придется держаться поблизости от меня. У тебя один я остался, я и больше никого. Твои родители обалденные чуваки, а брат вообще шальной, но если дойдет до серьезных дел, когда и овцы перебздят от страха, никого не дозовешься. Кроме меня, пройдохи и грубияна. Потому что ты — единственный уцелевший член моей семьи. И теперь мы поедем вместе в Оостенде, к Кэпу. И заодно покажем тебя доктору.
— Нет, — отзывается Рене.
— Так надо, дружок. У тебя в теле свинец, в крови и в костях. Это мой диагноз. И в мозгах свинец. Потому что ты больше не можешь сдерживать своего раздражения. А мы должны сдерживаться. И противостоять паразитам. Потому что они, паразиты, хитрые, хитрее нас. Они из дому носа не высовывают, вшивые лентяи. Только настоящие люди странствуют по свету.