– Гошка, ну ты враль! – смеялась мать, отбирала у него гитару и передавала отцу.
Тот, чуть подкрутив после Гоши колки, пел, глядя на мать: «Милая моя, солнышко лесное!» И все смущенно отводили глаза, понимая, что сейчас они одни в комнате – мать и отец.
А потом Гоша просил отца спеть про муравья. Отец кивал и, вздыхая, начинал: «Мне надо на кого-нибудь молиться. Подумайте, простому муравью вдруг захотелось в ноженьки валиться, поверить в очарованность свою».
И все видели, как темнеет у Быстрого взгляд, как он вздыхает и смотрит в одну точку, – и все отводили глаза, потому что как-то не очень привычно было видеть поникшего и потерянного Гошу, Георгия Быстрова по кличке Быстрый, владельца адвокатского бюро «Быстров и партнеры». Самого успешного из них.
Впрочем, о чем вы говорите? Кто считал в тот момент промахи и победы? Кто думал, на какой машине и в каком костюме кто приехал? Они тогда точно все были равны: успешные и не очень, на «Вольво» или на «Жигулях», одетые с оптового рынка или из бутика с Тверской. Сохранившие размер или расплывшиеся, потерявшие в жизненных боях свои некогда роскошные шевелюры или сохранившие их. Уверенные, что жизнь их прошла не зря, и сильно сомневающиеся в этом. Умеющие брать от жизни все и бредущие по ней тяжело, спотыкаясь и буксуя. Твердо знающие, чего они хотят в этой жизни, и растерянные и растерявшиеся. Они были равны – и они дружно, стройно и уверенно подхватывали:
Каждый выбирает по себе
Женщину, религию, дорогу…
Они были в тот момент прекрасны – все до одного. И каждый из них твердо был уверен, что он точно, почти наверняка, что бы ни случалось в этой жизни, выбрал по себе. И они остались вместе – основной костяк, ядро, двенадцать человек. Было бы больше – но, увы, кто-то уехал в неблизкие края. Слава богу, еще никого не хоронили. Тьфу-тьфу, не приведи господи!
А мать уже хлопотала с чаем – и все женщины, включая томную длинноногую Гошину блондинку, помогали ей накрывать на стол и резать пирог. А мужчины курили на кухне и о чем-то громко спорили.
Он со стыдом вспоминает, как тогда, в его неустойчивые пятнадцать, даже шестнадцать лет его все это раздражало. Да что там раздражало – просто бесило. С кривой ухмылочкой он присаживался на край стула, заявляя этим сразу: «Я тут у вас ненадолго, и не надейтесь», половиня какой-нибудь пирожок или кусок ветчины, презрительно хмыкал и кривил морду, слушая их заунывные песни и отвечая на их вопросы, смущаясь, когда отец слишком пристально смотрел на мать, а мать как-то по-особенному улыбалась ему. Потом резко вставал, бросал с издевкой короткое «спасибо» и удалялся в свою комнату. Господи, как надоели все эти «сопли в сахаре»! Он громко хлопал дверью и громко, очень громко включал свою музыку. «Металлику», например. Или садился за самопальные барабаны и начинал одурело по ним колотить.
Мать с тревогой смотрела на отца, а тот, тяжело вздыхая, растерянно пожимал плечами.
– Протест! – успокаивал умный Гоша и призывал вспомнить себя.
Одурев от своих барабанов, он хватал с вешалки куртку и выскакивал во двор.
Лет в девятнадцать, когда у него появилась первая серьезная девочка и он впервые начал серьезно сходить с ума, ему захотелось привести ее в дом. Девочка помогала матери накрывать на стол, тонко и красиво нарезала хлеб, подрезала длиннющие стебли роскошных чайных роз, любимых маминых, которые принес, конечно же, Быстрый, Лялька тогда сказала ему, как всегда, со своими хохмочками:
– Верной дорогой идете, товарищ! – и похлопала его по плечу. А потом тихо и серьезно добавила: – А ты молодец! Девочку-то выбрал правильную!
Потом эта «правильная девочка» сидела вместе со всеми за столом и подпевала. Она, конечно, не знала слов, путалась и иногда сбивалась, но он тогда просто смотрел на ее лицо. Просто смотрел – и ему становилось все ясно.
А когда были спеты все песни и съедена баранья нога и когда его девочка, надев мамин передник, мыла на кухне посуду, а отец провожал в передней последних гостей, мать, улыбаясь, шепнула ему:
– Берем?
Он кивнул, почему-то совершенно счастливый.
Вскоре он женился – на этой самой «правильной девочке» – и ни разу об этом не пожалел. Жить они начали сразу отдельно, в квартире бабушки, которую родители немедленно забрали к себе. И он, удивляясь себе, почему-то стал остро скучать по своим. Иногда заезжал по будням, невзирая на пробки и усталость, – так, на полчаса, просто посидеть с матерью на кухне и поболтать обо всем и ни о чем. А уж в субботу они выбирались уже вместе с женой обязательно. Она никогда не возражала.
Своя компания у них как-то не сложилась. Так, пара институтских друзей, один друг школьный. Пара подруг у жены – в основном телефонный треп. Иногда встречались где-то в кафе выпить кофе или пива. Но в гости друг к другу не ходили – как-то не было заведено.
Он спросил однажды у матери, почему это так.
– Вы сейчас очень разобщены, да и жизнь такая – всем ни до кого и ни до чего, – пожала она плечами. – Мы жили, а вы выживаете. Ужасно, конечно, но это, увы, данность. Мы – другое поколение, и у нас все по-другому. Раньше были только кухни, где мы собирались, а теперь неограниченные возможности. Правда, по-моему, люди потеряли больше, чем нашли, но это сугубо мое мнение.
Теперь он спрашивал мать:
– Ну когда же вы соберетесь?
И смущенно добавлял, что успел соскучиться «по всем нашим».
Мать отвечала: «Да, да, конечно», но он видел, что с годами им это становилось все труднее и труднее. Оба работали – и мать, и отец, – оба уставали.
Теперь он вызвался закупать продукты – и мать протягивала ему объемный список. Он привозил продукты и молодую жену на подмогу. И опять все парилось, жарилось и пеклось в четверг и в пятницу, а в субботу они с отцом вытаскивали с балкона раздвижной стол, а его жена ставила на скатерть парадные столовые приборы. Мать опять садилась на краешек стула и опять тревожно осматривала содержимое стола, и складывала руки на груди, тяжело вздыхала и произносила сакраментальную фразу:
– По-моему, мало еды!
Отец подходил к столу, внимательно оглядывал его и задавал один и тот же вопрос:
– Ты думаешь?
И мать медленно и трагично кивала головой.
– Вы сумасшедшие! – кричал он, хватаясь за голову, а его жена смеялась и успокаивала мать.
И снова раздавался звонок в дверь, все хором кричали:
– Открыто!
И отец раздавал в прихожей тапки и развешивал в стенном шкафу пальто и куртки. Мать торопливо докрашивала глаза в ванной, а он на правах хозяина рассаживал гостей по местам.
Снова все с аппетитом ели и нахваливали угощения, и снова все поднимали тосты за мать и за их прекрасный и гостеприимный дом. А он сидел и глупо и счастливо улыбался, потому что имел к этому дому самое непосредственное отношение и очень гордился этим обстоятельством.
Конечно, как всегда, Лялька опаздывала, и, как всегда, Быстрый приходил в умопомрачительном костюме и с очередной умопомрачительной блондинкой, и, как всегда, всем было на нее наплевать. Снова все сплетничали – так, понемножку, – и хвастались фотографиями детей и внуков, и курили на кухне. Как всегда, отец резал тонкими ломтями баранину и спорил с Быстрым, кому достанется самое вкусное – косточка от бараньей ноги. Все вспоминали, кому она досталась в последний раз, и путались в показаниях. Выигрывал всегда Быстрый. Мать говорила, что он наглец, и тот радостно с этим соглашался.
И, конечно, отец брал гитару. Минут десять настраивал ее, а потом поднимал голову и внимательно смотрел на мать. Она вся подтягивалась и собиралась, и у нее взлетали вверх брови и светлели глаза – и она начинала петь. Она пела «Надежды маленький оркестрик», и все грустнели и хмурили брови, вспоминая свои «свинцовые дожди», лупившие по их спинам, но твердо знали, что снисхождение будет едва ли. Они это знали наверняка – потому что все уже знали про эту жизнь. И точно знали, что «снисхождения» не будет. А на последнем куплете их лица светлели, потому что они продолжали упрямо верить, что «вечно в сговоре с людьми надежды маленький оркестрик под управлением любви». Они подпевали, как всегда, нестройно и были прекрасны. И он гордился ими.
Потом брал гитару Быстрый и, как всегда, немного фальшивя, пел, глядя на свою блондинку: «Зачем мы перешли на «ты»? За это нам и перепало на грош любви и простоты, а что-то главное пропало». Но она вряд ли понимала, о чем пел неисправимый романтик и, несмотря ни на что, наивный простак Гоша Быстрый, все еще надеющийся на большую любовь.
Снова чистым и низким голосом подпевала матери одинокая красавица Лялька. После он, сын, немного смущаясь, брал в руки гитару и запевал, глядя на свою молодую жену, – а она улыбалась и проводила рукой по его волосам.
Он пел о любви – потому что он очень любил их всех: и своих родителей, и свою жену, и всех этих немолодых и родных людей, которых знал всю жизнь. Он пел о любви – потому что все песни, в конце концов, о любви. И еще, конечно, о дружбе, верности, надежде и чести. Собственно, обо всем том, чему учили его всю жизнь. И все они, все двенадцать человек – костяк, ядро, все, кто не пропал в житейских бурях, все те, кто по-прежнему вместе, теперь уже, ясное дело, навсегда, такие разные и в чем-то, безусловно, похожие, – дружно и нестройно подпевали ему.