Дни одиноких блужданий по запутанным переплетам узеньких улочек. Вы кружили наугад около рыбного рынка и заглядывали во все лавки еврейского квартала в надежде встретить друг друга, потом неожиданно сталкивались в каком-нибудь затерянном старинном дворике или у цинковой стойки бара и выходили оттуда вместе, словно люди, которых свело минутное легкомыслие и случай и для которых фонтан на площади перед церковью Иоанна и Павла и готический фасад палаццо Фоскари — всего лишь переход к той минуте, когда они наконец останутся наедине где-нибудь в номере третьеразрядной гостиницы и алчно сольются друг с другом среди теплых, гостеприимных простыней. А как-то раз ты заметил Долорес издали и долго шел за ней, стараясь, чтобы она тебя не увидела, ты охотился за ней, словно за незнакомкой. Но она оглянулась, и ты обнаружил, что это в самом деле незнакомка, и прекратил преследование: оно тотчас же потеряло всякий смысл. Постепенно ты все больше проникался чувствами любовника, получившего внезапную отставку, или детектива, которому поручено собрать улики против самого себя. С тоской и содроганием ты думал, что она может назначить встречу кому-то другому, и ты выслеживал ее, а выследив, смотрел на нее так, словно видел впервые в жизни.
Ледяная Венеция, безликая улица Гарибальди с торговыми палатками и лотками на мостовой. В тавернах сидят заядлые любители граппы. Там ты заметил тех троих: двух мужчин и женщину. Они медленно двигались в сторону Фондамента-ди-Санта-Анна. Искаженное гневом лицо мужчины, того, что был выше, и красивое, все в слезах лицо женщины заставили тебя замедлить шаг; ты понял: разыгрывается семейная драма, — и силился уловить, о чем они говорят. Внезапно высокий повернулся к женщине и обрушил на нее поток клокочущих ненавистью слов, которых ты не смог разобрать. Второй мужчина пытался успокоить его, но только подлил масла в огонь, теперь высокий почти кричал: «No, non sono frottole te dico e ti repeto che ci sono testimoni, hai capito?»[174] Женщина твердила: «Piero, Piero»[175], — и смотрела на него заплаканными глазами, вытирая слезы рукавом пальто, а ты притворялся, будто изучаешь витрину, где были выставлены всевозможные товары для любителей водного спорта; трое все так же медленно двигались к мосту, и высокий, схватив женщину за лацканы пальто, опять бросал ей в лицо брань и проклятия: «Maledetto quel giorno hai capito, maledetto quel giorno»[176], — a она как заведенная повторяла: «Piero, Piero»; второй мужчина опасливо оглядывался и все пытался их разнять, а ты смотрел на мутную воду щемяще убогого канала Сан-Пьетро, на сгорбившиеся вдоль него нищие дома, на выщербленные стены старого арсенала, — «Ti giuro que non e vero, Piero, ti giuro»[177], — они шли дальше, a ты шел за ними между двумя рядами серых домишек Кампаццо Кинтавалле, и ветер доносил до твоего слуха обрывки фраз, слетавших с их губ вместе с клочками стынущего пара, а потом вы вновь нечаянно столкнулись на сумеречной и пустынной площади Сан-Пьетро, и они укрылись под порталом собора и продолжали выяснять отношения, а ты, вернувшись в отель, еще долго думал о них, стараясь представить себе, какой же силы страсть связывала их раньше, и какие клятвы они давали друг другу, и как неистово, должно быть, стремилась друг к другу их плоть, прежде чем наступил неизбежный, печальный конец, и с горечью спрашивал себя, почему и как могло до этого дойти, и думал при этом о Долорес, и слышал размеренный звон погребального колокола, и тихо оплакивал себя.
Март 1963 года. Припомни его.
Здесь была обезглавлена монархия, ненавистный символ ее власти был взят приступом, и восставший народ сорвал оковы с тех, кого за преступления против неправедных законов погребали заживо в крепости, простоявшей на этом месте века и века.
Взгляни на площадь, когда она залита солнцем, и когда подернута туманом, и когда ее сечет дождь. Посредине — массивная, могучая — высится колонна, увенчанная стройной и легкой фигурой ангела. Вокруг — сверкающее кольцо световых реклам: бары, кафе, рестораны, кинотеатры. С тех пор как была срыта крепость, площадь раскинулась во всю свою ширь, красивая и неуютная; на ее просторе скрещиваются пути столетий, рассказывая ей о бурях и смутах истории. По ее углам крутятся карусели, ютятся балаганчики тиров, и оттого кажется, будто на ней расположился цыганский табор. В часы «пик» по ней течет сплошная река машин; на рассвете ее погрустневшая пустынная мостовая словно бы ждет, когда же наконец прогрохочут по брусчатке первые колеса и бойко протопают первые башмаки. Дома современной постройки меланхолично смотрят в воду канала на свои грузные отражения. На площади встречаются друг с другом бульвары, улицы, авеню; словно притянутые магнитом, стекаются сюда завсегдатаи баров, ярко раскрашенные женщины с улиц Балажо и Буска, мошенники и сутенеры с улицы Лапп. В балаганах жизнь не затихает ни днем ни ночью, причудливая, своя, ко всему на свете безразличная. И когда пьяные затевают нелепый спор, им издалека подыгрывают аккордеоны.
В безысходные черные часы все дороги ведут туда (к тобоггану, к сердечному припадку), как если бы (говоришь ты себе теперь) ничего, абсолютно ничего не было на свете (о, площадь Бастилии!), что могло бы отвлечь тебя от твоей неодолимой жажды смерти.
Великодушная — жизнь выкупила тебя.
Палата больницы Сент-Антуан шла кругом, шла кругом, а Долорес нежно держала тебя за руку, и вместе с палатой вертелась вокруг тебя, сияющая и невесомая, и смотрела на тебя с выражением взрослой, зрелой любви, какого ты у нее дотоле никогда еще не видал. Обрывки древних молитв вставали в памяти и рассыпались, — руины забытых грез! — Христос и Чанго сливались в один образ. Благодатный Иисус — Царь земной и небесный, Сладчайшее Сердце Первых Пятниц каждого месяца, поклонение Алтарному таинству в «святой час» причащения перепутались с Инди́симе, Исо́н, Парагуа́о, Кенде, Йайома́ ритуальных церемоний негров ньяньига и обрядовых мистерий негров лукуми́ из Ре́глы: благодарю вас и обещаю избегать путей зла и навечно избрать себе прибежищем Ваши Божественные Чресла, и да помогут Они мне любить Вас до последнего моего вздоха, и да будет так, ибо даруется отпущение грехов трехсотдневное, если же поименованный раб божий молился усердно и сверх того исповедовался и причащался или хотя бы мысленно раскаивался в прегрешениях, — даруется отпущение полное, и да произнесет раб божий святейшее имя Экуэ́ устами, если он в силах, если же нет — в сердце своем, и пусть смиренно приимет смерть из руки Господа во искупление грехов своих. Голова у тебя разламывалась от боли, тело разламывалось от боли, и фантасмагория крутящейся вокруг тебя общей палаты предрекала удел, уготованный тебе приговором судьбы: ты умрешь вдали от родины, вдали от мрачной фаланги населяющих ее рабов, умрешь среди моря человеческих страданий, сполна заплатив за все зло, содеянное другими и самим тобой.
Умирали одинокие старики, и в последний час возле них не было близких, стонали рабочие, искалеченные машинами, на которых они работали, громко жаловались на непонятном тебе языке арабы и негры — allah yaouddi[178], — и все вместе они указывали путь, по которому ты когда-нибудь должен будешь пройти, если хочешь чистым вернуть земле то, что принадлежит ей по праву. Только в них и у них, в том темном безвестном мире, где живут они, обретешь ты спасение, точно так же, как ты инстинктивно, никем не наставляемый и строгий к себе, искал у них тепла и любви, отвергая шаг за шагом все, что получил незаслуженно: привилегии и удобства жизни, которыми с детских лет пытались подкупить тебя близкие. Нагота — вот что было богатством. Добродетельное негодование родных — вот что было величайшим даром. А пропасть, разделившая вас, для тебя — дорога к свободе.
В какой-то больнице какого-то огромного города в долгие бессонные ночи, среди тишины, когда кашель и стоны больных и умирающих превращались для тебя в точки над «i», ты вернулся к жизни, вернулся свободным от прошлого и будущего, чужой и незнакомый самому себе, податливый, как глина для лепки; у тебя не было больше ни родины, ни дома, ни друзей, было одно только еще не совсем проясненное настоящее, — ты родился на свет тридцатидвухлетним, теперь ты был просто Альваро Мендиола, без каких бы то ни было особых примет.
Ты захлопнул атлас и стал разглядывать последний снимок, который ты сделал в Испании аппаратом «лингоф». Это было дней десять назад.
бульвар проложенный через развалины Санта-Мадрона и театра Лос-Камбрилес и через Криолью теперь уже легендарную
похожие на рубище стены домов годных разве что на снос
накренившаяся фабричная труба подобие Пизанской башни но только уродливое и одряхлевшее
благотворительная лотерея
всего в каких-нибудь двадцати метрах от улицы Конде-де-Асальто утратившей свое прежнее значение благотворительная лотерея