А девушка, так и не приметив зарного мужского погляда, причастилась и стала такой искусительной в своем ласковом умилении, что Иван едва выстоял службу, борясь с лихими помыслами, нет-нет да и с земной нежностью косясь на девицу. Позже стал мучительно сознавать, что это от мерзости душевного запустения, но в юности, как мать ругалась, дикошарый и дикокровый, навроде Гоши Хуцана, мог и на святой лик великомученницы Параскевы Пятницы пучиться так же, как на эту богомольную девицу: смуглые, гладкие щеки, в едва приметном, нежном пушке, и прихотливо, чувственно изогнутые губы, и шея, плавно и вольно текущая в плечи… Мог и эдак узреть иконный лик святой мученицы, хотя и терзался, и клял себя за то поносными словами. Прости, Господи, слабого человечишку…
И еще нужно было нажить немало лет, познать скорби житейские, чтобы, измаявшись грехом и грешным помыслом, устав от пустоты, войти, наконец, в храм с надеждой на спасение души, заблудшей в обесившемся мире, с покорной любовью к Богу и ближнему, с верой в бессмертие души, коей по грехам земным уговано либо прощение, либо вечные муки. Потом, уже не глазея на прихожанок, молил отпущения грехов и себе, и родове, просил покоя и воли, чтобы не отчаяться, не обозлиться, не сгореть в суетных страстях; и, как поминала бабушка Маланья, чуял, что светает на душе, словно расползается под утренним, нежарким солнышком огрузлый, серый туман, скопившийся за ночь.
3
Набродившись по городу, с грустью поминая свои юные лета, Иван спустился в гостиные ряды, где должны были открыться забегаловки — позная либо чайная. В ожидании присел на скамье под раскидистыми тополями, поматривая на ветхого старика, что тихонько мел асфальт возле трактира, на бурятский лад прозванного «Улан Туя». «Бедный старик, — вздохнул Иван, помянув своего покойного отца, Царствие ему Небесное, который дотянул хмельной век в Хабаровске, вот так же подметая улицы.— Одинокий, поди. Дети …кормильцы, язви их в душу!.. бросили, а пенсия, как у горемышных колхозников, – несчастные гроши, вот и добывает себе пропитание метлой…»
Старик через силу шоркал метлой, отдувался, а иногда, остановившись, что-то бормотал обвалившимся беззубым ртом и, спихнув на затылок сплющенную кепку, утирал пот со лба, озирался из-под куститстых, седых бровей. Что-то знакомое вымелькнуло в иссохшем лице, затянутом сивой щетиной… но тут старик, отпыхавшись, повернулся к Ванюшке сутулой спиной и опять зашоркал метлой трещиноватый асфальт.
«Нет, наверное, на земле работы благороднее, – праздно рассудил Иван. — Гадить-то все мастера – всю землю испоганили, — а вот убирают одни дворники за жалкие гроши…»
Прикрыв глаза, потирая висок, Иван мучительно гадал: где же он встречал этого дворника?.. и он бы вспомнил, но мешали привязанные веревочками к ушам, толстостеклые очки, таящие глаза старика. А дворник домел свой участок, прислонил метлу к изглоданной на корню, облупленной колонне гостиных рядов и стал выуживать из каменной урны пустые бутылки. Подслеповато жмурясь под круглыми очками, озирал горлышки на свет, прощупывал их пальцами, искореженными костоломкой, а уж потом тряскими руками пихал посуду в линялый, латаный-перелатанный, заплечный сидорок. О, Господи!.. Тут и распознал Иван в старике своего земляка, а по жене-покоенке Груне даже и сродника, – дядю Гошу Рыжакова… язык не поворачивался обозвать Хуцаном.
Безжалостное и насмешливое время не красит и комлистых мужиков, обращая их в заплесневелые, замшелые валёжины, но тут оно шибко уж торопливо и усердно порадело, – краше в сосновую домовину кладут. Сколь помнил Иван Гошу, годы не брали мужика, и, несмотря на седьмой десяток похаживал по Сосново-Озёрску, ядреный, осадистый, игривый …мимо девки да малины даром не пройдет, непременно ущипнет… но теперь, спустя без малого двадцать лет, перед Иваном горбился усохший, кожа да кости, вызеленевший, изветшавший старик.
Иван решил разминуться с земляком, будто не признал, как разминаются, сворачивая в проулок, с бывшими приятеля и знакомцами, от коих отвратилась душа, с кем не охота видеться с глазу на глаз, но тут случилось… Пока гадал: подходить, не подходить?.. к старику привязались два бича в грязной и рваной лопотине, истраченные жизнью почти дотла, но злобные.
— А тебе, дед, счас заеду в пятак, перевернешься кверху раком! — накинулся на Гошу ершистый бич. — Я те, сучий потрах, сколь базарил, чтоб тут не собирал бутылки?!
— Глаз на холку натяну! – буром попер на Гошу и другой бич. – Гони, тварь, пушнину…
— А ну, давай сюда, падаль!.. — ершистый потянул со стариковых плеч сидорок с бреньчащими бутылками.
— Да что же вы мне, ребятки, жизни-то никакой не даете?! — взмолился старик, не сопротивляясь, но еще придерживая сидорок за лямку. — Уж больше вам негде собирать, ли чо ли!?
— Ты у меня еще поговори, поговори! — ершистый пихнул кулаком в старикову грудь, и Гоша упал.
— Вы что творите, идолы?! — Иван кинулся старику на подмогу. – Я вам счас, мля… салаги-то загну, бичары!
Бродяги опешили, но как узрели перед собой крутоплечего, отчаянного парня, попустились бутылками, и, ворча, огрызаясь, словно голодные шакалы, побрели от старика, а тот, снова умостив сидорок на спине, низко поклонился Ивану:
— Спаси тя Бог, сыночек. Выручил, милок… Ишь сколь варначья-то развелось, никакого житья от их нету. Демохратия, леший ее побери… Да уж я бы и так отдал, а он, вишь, сразу в драку полез… Но спасибо тебе, сыночек, дай тебе Бог здоровья.
Старик перекрестил доброго паренька и пошоркал было в глухую арку гостиного двора, но тут Иван спросил:
— Дядя Гоша?.. Рыжаков?..
Старик обернулся, и, вроде не признавая земляка и сродника, вглядывался через настороженный прищур, но когда Иван назвал своего отца Петра Калистратыча Краснобаева, с которым Гоша выпил озеро вина, стариковы глаза вдруг оттеплили, и он признался:
— А ить я тебя сходу признал, Ванюха. Чую наш поговор… Да открываться не стал. Думаю, чего буду вязаться. А вдруг ишо и побрезгует…
— Да нет, почему… — замялся Иван.
— Ну, и ладно… Как мамка-то поживат?
— Да ничего пока, жива-здорова. Я только что от нее, из Хабаровска. У сестер живет…
— Слыхал я от Варушы Сёмкиной про мамку твою. И про тятьку слыхал, что помер, Царство ему Небесно… Мало, бедный, пожил. Водочка всё, язви ее в душу…
Иван давно уже схоронил Гошу Хуцана в своей памяти и стал забывать, а тут на тебе, будто не из каторги, – с того света вернулся.
— А вы давно были в Сосново-Озёрске?
— А я там и не был с той поры… — думая о своем, рассеянно отозвался старик, потом хотел что-то прибавить, но лишь досадливо махнул рукой. — Чо уж старую солому ворошить, коль сгнила?! Ты, милый мой, погоди тут, а я живой ногой забегу, а потом уж ко мне. Там и покалякаем по-стариковски… — улыбнулся увядшими, синеватыми губами, посветлел смельчавшим лицом, спеченным картошкой в уголье и золе жаркого, а теперь угасшего костровища. Иван еще раз диву дался: эко спалила жизнь мужика. — Ты шарамыжников-то пужнул, учуял я: нашенский, однако, еравнинский… поговор-то куда спрячешь. А в лицо-то не сразу признал — совсем, паря, свет из глаз выкатился, ослеп, можно сказать… Да тебя с бородой-то и не признать, вылитый дед Калистрат… Ну, ладно, погоди маленько, а я уж мухой, одна нога тут, друга там…
В самом деле, скоро он вышел из арки внутреннего двора гостинных рядов, поправляя на загорбке разбухший сидрок, от которого наносило сытным духом печеного.
— Вот, сынок, пришлось на старости лет дворничать, чтоб прокормиться. Пенсия — кот наплакал… Но я не жалуюсь… грех жаловаться… О, Господи, прости мою душу грешную… При «Пирожковой» числюсь, вот они мне кажин день пирожков горячих и подкидывают. Счас придем, чайку сварим, отпотчую земляка… Спасибо, сынок, что не отвернулся…
4
Они по-стариковски плелись в тени древних тополей, сырыми и сумрачными улан-удэнскими дворами, окорачивая путь; шли мимо беленых уборн и помоек, резко пахнущих хлоркой, мимо обывательских и купеческих домов с бурыми, трещиноватыми, но еще крепкими, толстыми венцами и карнизными кружевами; и выбрели к приземистому бараку, охваченному высокими, до самых окошек, завалинками, где желтели осевшие опилки. Рубленный из бруса на скорую руку, барак почернел, изветшал и казался бы нежилым, брошенным посередь собачьего пустыря, если бы кое-где за мутными окошками не пестрели простенькие ситцевые задергушки.
Старик обитал в затхлой конурке с провисшим, пузато отпученным потолком, с облупленными, давно не белеными стенами, смотрящими сквозь копоть и сажу. Штукатурка кое-где отвалилась, заголив угрюмые решетки… Громоздкий, черный шкаф межил жилье на крохотную куть, где мостился колченогий, самодельный стол, и на светелку, где в красном углу, на божнице, облепленной чайной золотинкой, возле пучка вербы и крашеных яичек поблескивали печатные иконки Спаса, Божией Матери, Николы чудотоворца, и желтел свечной огарок. В красном же углу притулилась и тумбочка, похоже, казенная, общагская, накрытая скатеркой, выжелтевшей, застиранной, там-сям подчиненной внахлест, а на скатерке красовалась толстая Библия в черном переплете, с золоченным крестом.