Я сопротивлялся тому, чтобы Никулина избрали в моей группе партгрупоргом. Но пришел Надоев, развел на собрании:
— Учитывая сложившиеся обстоятельства и опыт Геннадия Никандровича, мы просто будем просить его не отказываться от этой почетной должности…
Я понимал: чтобы сладить с моими противниками, нужны не только организация, жесткое планирование, налаживание системы общения, нужен еще и противостоящий экстракт. Нужны носители этого экстракта. Кто они? Как ими распорядиться? А нельзя ли сделать так, чтобы сам Никулин и его коллеги были носителями и моего экстракта? Этак всадить им в поры по крупице нового вещества, и пусть источают. Хотя бы полусвет. Мысль показалась заманчивой, а ее осуществление единственно приемлемым. Я обсудил идею с Никольским и Лапшиным.
— А что ж, это неплохо задумано, — сказал Никольский. — Значит, сделаем попытку провернуть в наших мирно-динамитных условиях модель Зарубы. Итак, на роль Багамюка предлагается отнюдь не единомышленник Лапшин или покладистая Нина Ивановна, а самый яростный наш противник, причем противник скрытый, коварный и трусливый. Чтобы он взял роль Багамюка, ему нужно бросить крючок с доброй наживкой, пусть заглотнет.
— А если не пожелает? — спросил я.
— Во-первых, это исключено, а во-вторых, если не пожелает, надо чуть-чуть ему помочь, этак приоткрыть челюсть, чтобы он заглотнул и при этом сказал: "А как же!"
— Чепуха какая-то, — запротестовал Лапшин. — Гнать его надо. Он через каждые полчаса бегает к Колтуновскому и стучит на нас, а мы его в лидеры. Что за ерунда?!
— А что бы мог сделать Заруба без Багамюка?
— У Багамюка была сила, неформальная власть.
— У Никулина тоже власть. Чем больше безликости, тем больше у человека реальной власти. Эту формулу породил Октябрь. Никулин настолько безлик, что может быть универсальным образцом всесторонней коллективности. Вы недооцениваете Никулина, бывший политкаторжанин Лапшин. Никулин — величайшее достижение стертой эпохи. Он — памятник, апофеоз тоталитарному социализму. Его безликость всемогуща, потому что он великий единитель темных сил. Заметьте, термин "единитель" придуман не мною, а партией. Именно в разгар Четырнадцатого съезда было сказано Каменевым, что Сталин не может быть единителем партии. Он ошибся. Но мы не должны ошибиться. Геннадий Никандрович — цемент нашего бытия. Осилить его можно лишь изнутри. Будешь действовать извне — сломаешь хребет.
— Опасная деловая игра, — сказал Лапшин.
— Именно деловая. Как можно быстрее распределить роли, функции, наметить интригу и — поехали. Тебе, Лапшин, роль опера Орехова, а какой превосходный Квакин может получиться из господина Никольского!
— Я не согласен с таким вариантом, но готов выполнять все, что от меня потребуется, — сказал Лапшин. — В нашем решении есть что-то безнравственное, согласитесь со мной.
— Тут нет альтернативы, — сказал я. — Или мы будем сознательно пользоваться безнравственными средствами, или погибнем. Контакт с Никулиным — это уже безнравственный шаг, но обойтись без этого контакта мы не сможем, если хотим пользоваться всем, что есть в институте: деньгами, командировками, вычислительным центром, библиотекой, выходом в печать, многочисленными связями и пороками всемогущей аппаратной системы.
"Решительность, никаких колебаний, рефлексий — вот установка руководителя, который хочет выиграть дело. Всякие сомнения равны предательству. Полная уверенность в своей правоте — вот что отличает руководителя ленинского типа" — так писал Заруба в своем трактате о маколлистском лидере. Ссылался на переписку вождей. Ленин 28 ноября 1921 года присылает Сталину проект об образовании федерации закавказских республик. Проект явно неосуществимый: предлагается немедленно, за несколько недель, всему Закавказью проработать и осуществить проект объединения республик. А в каком тоне написано: "Признать федерацию закавказских республик ПРИНЦИПИАЛЬНО АБСОЛЮТНО правильной и БЕЗУСЛОВНО подлежащей осуществлению…"
Сталин пишет вождю революции: "Тов. Ленин. Против вашей резолюции я не возражаю, если согласитесь принять следующую поправку: вместо слов "требующий нескольких недель обсуждения" в пункте 1 сказать: "требующий известного периода времени для обсуждения" и т. д. согласно вашей резолюции".
И волки сыты, и овцы целы. И неважно, что у какой-то группы грузинских коммунистов (Мдивани, Махарадзе и других) есть возражения! Абсолютно, безусловно, немедленно — довольно болтать!
Своеобразная гибкость — безотлагательно направлять весь арсенал средств на развитие и на подавление самой широкой самодеятельности масс. Когда массы идут не туда, массам лучше перекрыть кислород. Не дать хлеба, топлива, воли — это тоже успокаивает. Принуждение — тайный пласт развития коллектива. Оно должно быть, но о нем не следует говорить. Хороший тон — молчать. Молча понимать, а не витийствовать.
Принуждение — это забота не первого лица. Истинный лидер должен быть гуманным. Клерки секут и рубят головы. Рубят и секут от имени коллектива. Профессионально непригоден тот руководитель, который лично прибегает к репрессивным мерам. Это хорошо понимал Сталин, и этого не хотел понять Троцкий. Точнее, Троцкий все понимал, но он хотел витийствовать, хотел быть на броневичке. Он хотел быть Цицероном и Каталиной одновременно. Он боролся с демократами, с рефлексией, с интеллигентностью. Главвоенмор защищал военные методы. Он формулировал: "Голое противопоставление военных методов (приказ, кара) профессионалистским методам (разъяснение, пропаганда, самодеятельность) представляет собой проявление каутскиански-меньшевистски-эсеровских предрассудков… Само противопоставление трудовой и военной организации в рабочем государстве представляет собой позорную капитуляцию перед каутскианством".
Сталин, как ястреб, шел по стопам. Он не главвоенмор, не из английского сукна на штатский манер сшита его серая шинелька, ему чихать на броневички, лучше просторный кабинетик, уютный заповедник Ближней или Дальней дачи, где можно спокойно формулировать то, что ястребиной хваткой унесено в клюве: "Существуют два метода: метод принуждения (военный метод) и метод убеждения (профсоюзный метод)… Смешивать эти два метода так же непозволительно, как непозволительно сваливать в одну кучу армию и рабочий класс. Одна группа партийных работников во главе с Троцким, упоенная успехами военных методов в армейской среде, полагает, что можно и нужно пересадить эти методы в рабочую среду, в профсоюзы для того, чтобы достичь таких же успехов в деле укрепления союзов, в деле возрождения промышленности. Но эта группа забывает, что армия и рабочий класс представляют две различные среды, что метод, пригодный для армии, может оказаться непригодным, вредным для рабочего класса и его профсоюзов".
— И какой вывод последует отсюда? — Сталин лукаво улыбается соратникам. — А вывод прост: демократия, помноженная на принуждение и гуманное беспощадное насилие, — вот единственный метод социально-экономического развития нашего государства, нашей диктатуры.
— Я разделяю эту точку зрения, — отмечал Заруба, — и готов развивать ее в современных условиях.
Вчитываясь в записки Зарубы, я вспоминал то, как всякое столкновение с ним меня не только угнетало — подкашивало. Когда он меня поучал (попросту орал!), я робел.
Он так напористо излагал свои мысли, что я невольно улавливал в себе приниженную неуверенность: а может быть, он во всем прав? А он кричал, ругался, сверкал глазами, размахивал руками. и швырял в меня комьями: "Да как же можно не понимать элементарных вещей?!", "Да чему вас там учили?!", "Это же примитив!", "Ну надо же быть таким тупым!" К этим словам, в общем-то доступным для понимания, присобачивалась еще целая вереница тюремного сленга, о котором я потом как-нибудь расскажу. От этого жаргона мне становилось особенно не по себе, а Заруба, в частности, если кто-нибудь из заключенных присутствовал, выдавал такие могучие канонады, что ему мог бы позавидовать самый отпетый жулик. В эти горькие минуты моя душа плакала, я не находил себе места, а потом, уходя, проклинал себя за то, что не раздробил этому гнусному мерзавцу череп. Проходило время, и я успокаивался и размышлял о природе такого явления, каким был Заруба в этой жизни. В том, что он явление, социальное явление, некий обобщенный образ, перенесенный из всеобщей действительности в его мерзкую индивидуальную шкуру, в его отвратительную крепкую голову со скошенным лбом, с жесткими рыжими волосами, с нафабренными, должно быть, смоляными усами, — так вот, в его типическом характере я никак не сомневался, все в нем было от того персонажа, который я ощущал интуитивно, который всегда был мне ненавистен и который уж точно был подмечен не только нашими мыслителями, но и зарубежными. Кстати, на что я сразу обратил внимание, так это на физиономическое или, точнее, на физиономо-психологическое, если так можно сказать, сходство Зарубы, Никулина и, если хотите, — не побоюсь кощунственных сравнений, — Сталина. Есть в этих трех персонажах общее даже в манере держаться: этакая ложно-скромная снисходительность и вместе с тем что-то петушиное: головной убор лихо заломлен, челка или усы чуть-чуть подкручены, в меру, но так, чтобы било в глаз мужское начало: не рыхлая баба перед тобой, а крепенький мужичок, даром что рука отсохла или подхвачен радикулит (у Никулина), а вот сила есть — она и в цепком взгляде сверлящих узких глазенок, и в жестких сучковатых коротких пальцах, паучьим узором обхвативших коленки, и в нагловатом взгляде в сторону женщин — эти мызги побаиваются общаться с такого рода мужчинами: суетливы, торопливы, нахальны, во власти своих раскладов. У этих трех моих героев и еще одно случайное совпадение: редкие оспины на лице. Зарубу заключенные иногда называли "Шилом бритый". Так вот, всех троих бес неумело поковырял шилом, отчего лица казались, как выражаются граждане осужденные, несколько стебанутыми.