Когда желтое облако рассеялось, оказалось, что на месте рыловского двора зияет огромный котлован. Телятник его сына Дани превратился в смесь обугленных труб и жареного мяса. От сеновала остались только дымящиеся головни, которые шипели и шептались под нескончаемыми каплями дождя. «Четырнадцать дойных коров бестрепетно отдали жизнь, так и не выдав, даже под угрозой гибели, где крылось оружие» — так подытожил событие Ури. Старый Рылов рассеялся в радиусе сотен метров. Его сын Дани и внук Узи, верные семейному духу конспирации, убедили следователей из полиции, что имела место техническая авария, вызванная смешиванием большого количества красного фосфора и солей серы и калия, предназначенных для удобрения полей.
Остатки Рылова искали несколько дней по всему мошаву, но старика так и не нашли. Прошли долгие месяцы, пока выветрился ужасающий запах аммиака, дыма и подгоревшего жаркого, и тогда были обнаружены подкованные сапоги старого всадника, наполненные гниющим мясным фаршем. Правый сапог скрывался в кустах возле источника, а левый укрылся под бугенвиллеей, которая обвивала опоры водонапорной башни. Их упаковали в нейлоновый мешок и торжественно похоронили на моем кладбище при большом стечении народа.
На похороны сапог прибыли последние из Стражей, ветераны Хаганы и Рехеша[173] и сотни бледных, как смерть, никому не известных старцев, которые выбрались по такому случаю из своих отстойных ям, подвалов и закупоренных бетонных погребов. Когда могила была засыпана, они сгрудились в тени деревьев, чтобы обновить пароли, сверить часы и обменяться секретами.
Мы всегда знали, что Рылов продолжал собирать оружие и после образования государства, но никто не представлял себе, какие огромные количества он сумел раздобыть. «Только этот Страж мог бы вооружить две дивизии! — воскликнул один из выступавших в своей надгробной речи. И вперил пожелтевшие глаза в толпу собравшихся. — Мы оплакиваем тебя, товарищ Рылов. Мы выражаем сочувствие Тоне, твоей подпольной подруге. Мы сожалеем о том, что твой тайный склад был обнаружен. И мы очень, очень сожалеем о твоем пропавшем оружии».
Но Тоня, которую жизнь с мужем научила, что смерть не достаточная причина для прощения, отошла от свежей могилы, направилась прямиком к надгробью Маргулиса и на виду у всех скорбящих уселась на своем обычном месте. Ее тело уже образовало себе постоянный, устойчивый просвет в облаке пчел, и теперь, вписавшись в него, она снова начала облизывать и обсасывать свои укорачивающиеся пальцы.
Либерзон тоже остался после похорон на кладбище и стал бродить среди памятников, нащупывая путь своей палкой из померанцевого дерева. Когда я подошел к нему, он потрогал рукой мое лицо и плечи и сразу же опознал меня. «Какой ты большой, — сказал он. — Сила твоего отца и рост твоей матери». Потом попросил меня провести его к могиле Фани, сел на белый камень и с силой втянул воздух. «Вот и Рылов ушел, — сказал он. — И этот безумец тоже. Большая потеря. Пинес и Миркин терпеть его не могли, но, если бы не Рылов и его друзья, мы бы не устояли. Нужны, нужны и такие люди».
Запах цветов и декоративных растений радовал его. «Ты должен посадить здесь еще и овощи, — сказал он мне. — Овощи здесь хорошо взойдут». В России, рассказал он, один крымский крестьянин сажал кабачки и лук, арбузы и картошку среди могильных памятников на кладбище своей деревни и получал поразительные урожаи. Его картошка была размером с дыню, арбузы были необыкновенно красные и сладкие, «а одну его тыкву, которая весила шесть с лишним пудов, почти как ты, Барух, взяли у него и доставили на тройке прямо во дворец Николая Второго».
«Кровь мертвых бурлила в жилах растений. Ты посади на моей могиле розы и баклажаны, я накормлю их своим старым мясом. И я еще расцвету в Стране Израиля!»
Либерзон вынул из кармана садовый нож с деревянной ручкой. Точно такой же нож был у дедушки, он надрезал им кору деревьев. Я осторожно присел рядом с ним на могилу Фани, опасаясь, как бы он не почувствовал это и не рассердился. Он вытащил из кармана яблоко «джонатан» и принялся его чистить. Тонкая, ровная кожура сходила с яблока длинной красноватой лентой, которая все удлинялась и спускалась, пока не было очищено все яблоко, и Либерзон начал жевать его своими ороговевшими деснами.
«Там, в кибуце, — задумчиво сказал он, — на том месте, где стоит фабрика, раньше был замечательный виноградник. Там я встретил Фаню».
Перед вечером Бускила отвез нас обратно в дом престарелых. Либерзон сидел между нами, на передней скамье черного пикапа, слабый и увядший. «В следующий раз я уже буду ехать сзади, — сказал он. — Лежа».
Когда мы прибыли в дом престарелых, я помог ему спуститься и провел в его комнату. Старый болгарин, лежавший в своей кровати в шелковой рубашке и черном галстуке-бабочке, улыбнулся слепому другу.
— Привет, Альберт, — сказал Либерзон.
— Вы уже вернулись? — спросил Альберт.
— Все кончилось.
— У нас после похорон все идут в дом умершего и много едят, — сказал Альберт с тоской. — Пастеликос, кутью, холодная фасоль. И выпивают тоже.
— А у нас после похорон продолжают жевать комбикорм, — сказал Либерзон.
Старики засмеялись.
— У меня была когда-то девушка в Варне, — сказал Альберт. — У нее была грудь — три кило тут и три кило тут, и все это теперь в земле.
Либерзон показал мне рукой, чтобы я уходил, и я вернулся домой.
Настало время, когда все наши старики начали умирать один за другим, словно сговорившись. Выступавшие на похоронах поминали «пустоту, оставшуюся после ушедших», но природа, вопреки своей «ненависти к вакууму», о которой говорил нам Пинес, эту пустоту почему-то не заполняла.
Как-то ночью я пошел заглянуть в окно Мешулама. Он сидел, низко склонившись над своими брошюрами. Лицо его, окруженное белоснежным ореолом клочковатой траурной бороды, было изрезано покаянными морщинами. Людям, приходившим к нему с соболезнованиями, он первым делом рассказывал, как глубоко раскаивается теперь в своей былой лености, укоротившей дни его отца, и как корит себя, что всю жизнь занимался мелочами, а не главным, после чего плавно переходил к перечислению, чуть не нараспев, принципиальных различий между обычным комаром и малярийным анофелесом. Личинка обычного комара висит в воде по диагонали и дышит через длинную дыхательную трубку, тогда как личинка анофелеса висит горизонтально, и дыхательная трубка у нее коротенькая, а кроме того, у обычного комара усики короткие и животик опущен книзу, тогда как у малярийного усики намного длиннее, а живот приподнят. Когда же посетители спрашивали, к чему он перечисляет им элементарные факты, которые может продекламировать на память любой ребенок в мошаве, он кротко отвечал, что в Израиле еврейская память ослабла и размякла, как тесто, и поэтому необходимо кое о чем напоминать.
По окончании положенного тридцатидневного траура Мешулам глянул на себя в зеркало и решил не сбривать отросшую бороду. «Ему впервые в жизни удалось что-то вырастить, и теперь он не хочет расставаться с этой грядкой, что проклюнулась у него на лице», — писал мне Ури, вновь и вновь заклиная, чтобы я продолжал сообщать ему обо всем, что происходит в нашем мошаве.
Борода Мешулама росла на славу и по обычаю всех бород придавала своему хозяину неколебимую самоуверенность и глубокую убежденность в правоте выбранного им пути. Каждый день он заявлялся на могилу отца, чтобы задать ему очередные вопросы, и его приход неизменно вызывал большое оживление среди других посетителей кладбища. В старой рабочей одежде, перепоясанный истрепанным веревочным поясом покойного Мандолины, в белой бороде и с гривой исполосованных проседью волос, Мешулам казался им живым воплощением Ханкина, Гордона и пророка Исайи одновременно. Американские туристы и прибывшие с экскурсией школьники почтительно взирали на него и робко просили разрешения увековечиться с ним рядом на фотографии. Бускила предложил мне платить Мешуламу «какую-нибудь мелочь», пусть тот так и расхаживает целый день по кладбищу в своей старой кепке и с мотыгой в руках. Он подумывал даже, не пригласить ли нам фотографа, чтобы напечатать сувенирные открытки с его портретом и продавать их посетителям. Но меня присутствие Мешулама стало все больше раздражать. С тех пор как Авраам и Ривка уехали за границу, он вконец разошелся. Как-то раз он потребовал, чтобы мы водрузили возле памятника его отцу — он так и выразился: «водрузили» — чучело нашей дойной рекордсменки Хагит. Теперь, когда дедушка умер и Авраам уехал, все хозяйство лежало на мне, и у меня не было терпения возиться еще и с Мешуламом.
«Мне только твоей облезлой коровы недоставало, — сказал я ему. — А кроме того, если бы твой отец хотел, чтобы она стояла с ним рядом, он сам сказал бы об этом Либерзону».