— Кто это? — спросил Носатик, принюхиваясь к процессии с собачьей подозрительностью.
— Мои поклонники, — сказал я небрежно. — Не обращай на них внимания. Занимайся делом. Посмотри, что ты натворил!
Потому что он рисовал киту нос совсем не там, где нужно.
— Что ты делаешь, Носатик? Взгляни-ка на эскиз, бестолочь!
— Но у кита лицо вовсе не на затылке.
— Нет, на затылке. У моего кита — на затылке. Только на затылке.
— Н-но мне его т-там никак н-не при-прилепить.
— Ах, Бог мой! В этом-то вся штука. Прилепи его, как ярлык на газовый счетчик. Иначе кит будет мертвым, ненастоящим. Он не будет жить. Будет просто картинка из книги о китах{55}.
Носатик не годился в подмастерья, потому что от великого энтузиазма все видел вкривь и водил кистью вкось.
— Вот что, Носатик, — сказал я, — возьми себя в руки. Успокойся. Нельзя писать в горячке, тут надо всерьез работать мозгами — думать о десятках вещей сразу. Думать глазами, пальцами, ушами, носом, животом, всеми имеющимися конечностями, всеми извилинами, какие остались у тебя после школы, даже кончиком языка. Многие первоклассные художники делают свои лучшие работы языком. А, Бог мой, только посмотрите, что он откалывает! — потому что Носатик накладывал на нос кита светлый тон. — Ты что, хочешь, чтобы этот пятак слез со стены?
— Я не могу его с-с-соскоблить.
— А и нельзя со-соскабливать. Во всяком случае, на стене нельзя. Краска потеряет свою специфику: масло растечется, а оно должно всасываться. Твоя чертова мазня будет блестеть, как Сарин нос, когда она жарит рыбу. Постарайся согласовать тона! Счастье, что ты не сделал еще светлее. Неужели ты не видишь, как у меня смотрится этот черный кливер?
Потому что, могу смело сказать, клюв приводил меня в восторг. Он был моей гордостью, моей радостью.
И я совсем забыл о моих поклонниках, пока, немного погодя, повернувшись, чтобы сплюнуть, не обнаружил их на линии огня. Зажатые среди строительного мусора, из которого они не знали, как выбраться, они стояли, задрав носы, с таким интеллектуальным видом и такими умильно-восхищенными улыбками, что только Носатик мог не понять, насколько мало они соображают, что вокруг них происходит и где они находятся. Мои мальчишки и девчонки разглядывали их с презрением и брезгливостью. Потому что в эту минуту чувствовали себя уже художниками. Даже штукатуры, народ вполне ручной и цивилизованный, смотрели на незваных гостей с презрением и брезгливостью. Потому что стенная роспись размером сорок пять на двадцать пять пробирает человека сильнее рентгеновских лучей. Она оказывает глубокое и зачастую непроходящее воздействие на расстоянии двадцати пяти ярдов. Одна моя ранняя роспись сделала из рыболова... гравера. Потом он зарезался. Не выдержал, кишка оказалась тонка. Слишком много риску. Не сумел пуститься во все тяжкие.
— Надо же! Вот принесла нелегкая! — сказал Носатик. — К-как раз, когда н-н-н-н-начинаем.
— Плесни на них краской, Носатик. — И Джоркс, стоящий под нами, заорал во всю глотку, обращаясь к Набату, находящемуся от него всего в десяти футах: — Эй, глянь, какое дерьмо пес на хвосте притащил!
А Набат, как человек начитанный, сказал:
— Филистимляне идут на нас, господа.
И девчонки засмеялись с таким ледяным презрением, что чайник Коукер покрылся сосульками.
Одна лишь Коуки, которая была в своем выходном костюме и, как кормящая мать, оставалась невосприимчивой к посторонним влияниям, повела себя как леди. Она подошла к титулованной своре и спросила, знают ли они, куда направляются.
— Это частная мастерская, — сказала она. — Кто позволил вам здесь шлендать?
Тогда Алебастр назвал себя и представил остальных. Коуки подошла к моей стремянке и проревела:
— Эй, мистер Джимсон! Слазьте-ка! Напьетесь чаю и потолкуете с этим людом. Они уверяют, что важные птицы.
— Попроси их подождать, Коуки, — сказал я. Потому что как раз писал старику лоб, и у меня неплохо получалось: лоснящийся розовый купол на фоне коричневой пещеры в скалах. Наружная часть пещеры, за спиной кита, продолжала розовое, но зигзагообразной линией, выделявшейся на фоне неба, чтобы выявить горизонт. Я уже почувствовал, что небо надо делать ровным, как крем. Не однотонным, а сгущающимся к верхнему краю, словно море на дешевых японских гравюрах.
— Попроси их убраться ко всем чертям, Коуки! — заорали хором Джоркс, Набат и девчонки. Заляпанные штукатуркой и забрызганные краской, они были похожи на покрытые разноцветной глазурью пасхальные пирожные. И чувствовали себя на седьмом небе от сознания, что понадобится не меньше недели, чтобы отмыть волосы и отскрести ногти; что они страдают за великое дело — стенную живопись.
— Пусть убираются! — вопили они. — Кто они такие? Грязь уличная.
Но гости были настоящие леди и джентльмены: их улыбки стали еще умильнее, а выражение лиц еще интеллектуальнее. Миловидная леди в первом ряду уже показывала красоты своему джентльмену — не то другу, не то мужу, не то герцогу, — тыкая пальчиком в спину ближайшего плотника и восклицая в экстазе:
— Ах, какой мазок! Восхитительно! Великолепно! Вот тут, тут, где переход в голубое! Сколько воздуха!
Я снова забыл о них. Но несколько минут спустя началась заваруха среди девчонок. Десятая за час. Меджи — мышка, крайняя слева, — вдруг запричитала:
— Ой, мистер Джимсон, сэр, пожалуйста, я больше не могу!
Джоркс, Набат и остальные, особенно девчонки, немедленно обрушились на нее с градом обвинений, насмешек и ругательств. Кто во что горазд. Девчонки готовы растерзать девчонок, у которых не клеится с работой.
— Держись! — крикнул я. — Держись, Меджи. Стой! Ни с места! Папочка уже идет к тебе.
И я на предельной скорости скатился с лестницы. Как раз вовремя, чтобы предупредить потоп.
— Ах, мистер Джимсон, сэр, я не понимаю, что здесь за чем. Все рассыпалось и никак не сходится. Кто-то здесь, наверно, напутал.
— Напутал, говоришь? Ну и что тут такого? Давай твой квадрат. Так, квадрат номер шесть — рыба с ногами. А где он на стене? Не вижу. Вижу — номер девять.
— Ой, мистер Джимсон! Какая я дура — повернула квадрат вниз головой!
И все мальчишки и девчонки заорали, яростно и возмущенно:
— Катись домой, Меджи!
— Вон раззяву!
— Зачем она сюда притащилась, недотепа! .
— Гоните ее в шею, дуру набитую!
Но от Меджи все это отскакивало, как от стенки горох. Влияние росписи, которая сделала ее неуязвимой. Как кормящую мать. Как Коуки. Напевая про себя, она стерла карандаш и стала наносить рисунок наново. На этот раз так, как надо.
— Спасибо, мистер Джимсон.
— Не за что, Меджи. С кем не случается? Сам Микеланджело, как известно из истории, не раз путал квадраты. Ведь цифры придумали арабы, а они ненавидят искусство.
Тут профессор тронул меня за рукав, чтобы привлечь внимание к княгине, герцогу и прочим. Они были такими богатыми, такими милыми и уже так запылились, что грешно было бы их не приласкать.
— Здравствуйте, — сказал я. — Здравствуйте, герцог. Добрый день, княгиня. Добрый день, мистер Смит.
— Мистер Элвин Смит — мультимиллионер, — шепнул мне профессор. И я еще раз пожал руку мистеру Смиту. Вторично. И одарил его знаменитой джимсоновской улыбкой. Специальный многотиражный выпуск.
— Мы тут любовались вашей изумительной картиной, — сказала княгиня. — Такой большой я еще не видела.
— Да, — сказал я. — Отдельные части даже больше других.
— А что она изображает? — сказал герцог. — Хотя боюсь, я задал неуместный вопрос.
Вопрос был действительно из тех, с какими поклонникам лучше не соваться. Но, к счастью для его светлости, я был настроен снисходительно и миролюбиво.
— Не стоит извинений, — сказал я. — Конечно, я не ожидал такого рода вопроса, но вам, как другу, готов дать любые пояснения.
— В таком случае, — сказала герцогиня, — мы все очень просим вас рассказать нам, что это значит.
— Это значит, герцогиня, — сказал я со всей присущей мне светскостью, достойной, по моему убеждению, директора Салона или покойного Чарлза Пииса на скамье подсудимых, — это значит, как ни жаль мне вас огорчать, что надо вставать в семь утра, чтобы не упустить ни одного луча дневного света. Но шутки в сторону! Картина такой величины — а она займет пространство в тысячу квадратных футов — потребует шестнадцать галлонов краски, дюжины три кистей, не говоря уже о лесах и стремянках стоимостью фунтов двадцать, — значит, уйму денег.
— Мы слышали, — сказал профессор, — что темой вашей картины является сотворение мира.
— Не исключено, — сказал я. — Превосходная идея; или как там еще у вас говорится? Эй, Джоркс! — Я увидел, что мальчишка безобразничает. — Сейчас же перестань брызгать на девочек краской. Конечно, от случайностей не убережешься, но кобальт обходится слишком дорого, чтобы им разбрасываться.