Особое внимание хочется обратить на выражение «ей-Богу». Славянское слово «ей», которым, согласно толкованию Лопухинской Библии на рассказ Евангелиста Матфея об исцелении Спасителем двух слепых (Мф. 9: 28), передается греческое «uai», означает «да, точно, конечно». Таким образом, «ей-Богу» — это клятва Богу или клятва именем Божиим, и всякий человек, произносящий ее попусту, в сомнительных случаях (а тем более подтверждающий ею заведомую ложь), становится не только богохульником, но и клятвопреступником. («Не клянитесь именем Моим во лжи, и не бесчести имени Бога твоего. Я Господь» /Лев. 19: 12/. «А Я говорю вам: не клянись вовсе…» /Мф. 5: 34/.) Но о каком клятвопреступлении и о какой ответственности за него может идти речь, если слово «Бог» в данном контексте является всего лишь междометием?
Вдумчивое отношение к слову, тем более к слову сакральному, должно быть присуще всякому человеку, не только верующему, хотя последнему — в особенности. И здесь мне хочется сослаться на положительный опыт одной еврейской семьи, хорошо мне знакомой. Молодые муж и жена, выросшие, как и мы все, в атеистической стране, окончившие советские школы и вуз, после осознанного прихода к вере (ортодоксальному иудаизму) смогли коренным образом изменить стилистику своей речи. Они не только избегают употребления имени Божия всуе, но и тогда, когда речь действительно идет о Боге, говорят: «Всевышний». И это очень дисциплинирует как говорящего, так и слушающего, который вольно или невольно (хорошо, если вольно) воспринимает ту серьезность, которая только и требуется в разговорах на подобные темы. Рискну предположить, что именно эта традиция отразилась в знаменитом стихотворении Мандельштама:
Образ твой, мучительный и зыбкий,
Я не мог в тумане осязать.
«Господи!» — сказал я по ошибке,
Сам того не думая сказать.
Божье имя, как большая птица,
Вылетело из моей груди.
Впереди густой туман клубится,
И пустая клетка позади.
Я не литературовед и не возьму на себя смелость анализировать это стихотворение, но обращает на себя внимание то, что для поэта, семейно причастного к традициям иудаизма, восклицание «Господи!» было отнюдь не междометием, а Божьим именем, нечаянное произнесение которого вслух указывает на сильнейшее смятение, потрясение, потерю контроля над собой. К сожалению, этот аспект ускользает от современного читателя, воспитанного на секуляризованной, светской литературе (в том числе и русской), а в повседневной речи привыкшего к той разболтанности, которая, повторю, составляет наш позор.
Между тем православная церковная традиция, так же как и ветхозаветная, не только предписывает благоговение в отношении священных имен, но и отчетливо сознает связь между знаком и означаемым. В церковно-славянском языке имена «Бггъ» и «Гдъ», как и другие сакральные слова, писались сокращенно, с титлом над ними, что служило указанием на необходимость особого отношения к ним, в то время как слова «Богъ» применительно к языческим кумирам и «Господъ» в значении «господин» писались полностью[33]. Я понимаю, что грамматика современного русского языка не может вернуться к правилам грамматики церковно-славянской, принципиально отличной, но извлечь из этих правил уроки, по-моему, следует.
При этом нельзя не отметить, что в некоторых случаях, по справедливому наблюдению О. В. Гаркавенко, кощунственным является именно написание слова «Бог» с заглавной буквы. Например, когда в газетной заметке об исполнительнице ролей в эротических фильмах с пафосом утверждается, что «ее Бог — любовь» (автор, видимо, не знаком с высказыванием Апостола Павла о подобных лицах, что «их бог — чрево, и слава их — в сраме» /Фил. 3: 19; ср. 2 Кор. 4: 4/). Или когда высокообразованный специалист Кирилл Кобрин в своей статье о футболе дает название «О природе толстокожего Бога: заметки историка»[34]. Автор статьи тоже цитирует Мандельштама, строки которого вынесены в эпиграф: «Обезображен, обесславлен / Футбола толстокожий бог». Верный текстологической точности, Кобрин сохраняет орфографию Осипа Эмильевича в цитате, но уверенно поправляет его в собственном заголовке…
Думается, все эти наблюдения подводят нас к мысли о том, что выбор прописной или строчной буквы в слове «Бог» и в производных от него словах («Божий», в иных случаях — «Божественный») связан не с тем, какими частями речи или членами предложения они формально являются и являются ли вообще членами предложения в определенных словосочетаниях, а с тем, к кому (или к Кому) они относятся (или по крайней мере должны относиться).
Хочется упомянуть еще об одном аспекте обсуждаемой темы, который не был затронут в статье В. В. Лопатина, — о правописании местоимений, связанных со священными именами. «До революции 1917 года» (стр. 144) все местоимения, относящиеся к каждому из Лиц Пресвятой Троицы и к Божией Матери, писались с заглавной буквы — как личные, так и притяжательные. (Это не распространяется на местоимения, относящиеся к Ангелам или святым.) Думается, и сегодня это не должно было бы смущать атеистов: ведь никого не смущает то, что когда мы в частном письме или в официальной бумаге обращаемся к человеку на «Вы», то пишем это слово с большой буквы (с маленькой — только при обращении сразу к нескольким лицам). Было бы в высшей степени комично варьировать употребление большой или маленькой буквы в этом слове в зависимости от масштаба нашего почтения к адресату письма. Но если применительно к человеку это не вызывает возражений, то не логично ли было бы отнести то же к Богу? В противном же случае мы (помимо главного) лишаем себя возможности правильного понимания многих литературных текстов. Прежде всего это касается текстов Священного Писания (например, псалма, где говорится об Иосифе: «Стеснили оковами ноги его; в железо вошла душа его, доколе исполнилось слово Его: слово Господне испытало его» /Пс. 104: 18–19/). Понимание Библии и так сильно пострадало в результате орфографической реформы 1917 года, о которой столь сочувственно отзывается В. В. Лопатин. Удаление из алфавита букв, обозначавших «те же звуки, что и другие буквы» (стр. 139), привело к тому, что слова, бывшие ранее лишь омофонами, стали омонимами, и вместо трудностей чисто технических, связанных с запоминанием правил письма, возникли гораздо более серьезные, связанные с уяснением подлинного смысла текстов. Современному русскому читателю Нового Завета трудно без комментария понять слова Христа, смысл которых проясняет старая орфография: «Мир оставляю вам, мир Мой даю вам: не так, как мiр дает, Я даю вам» (Ин. 14: 27); «Сие сказал Я вам, чтобы вы имели во Мне мир. В мiре будете иметь скорбь; но мужайтесь: Я победил мiр» (Ин. 16: 33). (К упомянутым двум омонимам добавляется в косвенных падежах еще и третий — от слова «миро», писавшегося ранее через ижицу.) Подобные трудности понимания отчетливо сознает «такой консервативный по своей внутренней сути институт, как Русская Православная Церковь» (стр. 140). Но Церковь вынуждена считаться с уровнем грамотности своих чад, и потому в наши дни она действительно пользуется «в подавляющем большинстве случаев новой орфографией» (стр. 140). Вместе с тем при написании местоимений с заглавной или строчной буквы Церковь руководствуется правилами орфографии традиционной. Отсутствие соответствующих правил в грамматике «светской» неизбежно ставит новые вопросы: как быть человеку, цитирующему Библию в статье для светского журнала, газеты? (Да и не цитирующему прямо, но и в собственном тексте не желающему отрекаться — пусть даже косвенно — от веры?) Как быть, наконец, с переизданиями русских классиков? В этом последнем вопросе, как ни парадоксально, даже советская цензура проявляла иногда неожиданный либерализм. Мне запомнилось простое («для широкого читателя») издание «Войны и мира», выпущенное ОГИЗом в 1948 году, в котором было сохранено авторское употребление заглавной буквы во всех случаях, предписываемых старой орфографией (в том числе и в местоимениях). Хочется надеяться, что современные реформаторы правописания не пойдут в антиклерикализме дальше Льва Толстого и советских цензоров.
Впрочем, обсуждаемая проблема действительно связана с сомнениями этического свойства, о которых говорит в своей реплике к статье В. В. Лопатина И. Б. Роднянская: «Меня, например, никакими запретами не заставишь в восклицании „Боже мой“ писать первое слово со строчной буквы — ведь я помню, к Кому обращаюсь. И, с другой стороны, покуда я имею прикосновенность к редактированию, не стану понуждать атеиста к букве прописной: ведь для него бог монотеизма — такой же мифологический персонаж, как боги Перун или Гермес. Не следует ли в такой щекотливой области допустить свободный выбор вариантов?» (стр. 144). Осмелюсь от себя высказать предположение: может быть, в вопросах собственно литературной правки, когда редактор или корректор имеет дело с человеком абсолютно грамотным, но придерживающимся последовательных атеистических принципов и не желающим поступаться ими ни при каких обстоятельствах (в особенности же, когда речь идет о посмертных публикациях), следует сохранять авторскую орфографию (как и в том случае, когда автор, будучи верующим, не хочет изъявлять ложное почтение к священным понятиям чуждых ему религий — в том числе и христианства). Но в случаях обучения правилам грамматики людей, еще не знакомых с этими правилами (как и тогда, когда автор не возражает против соответствующей правки своего текста), следует руководствоваться нормативами.