В Гражданскую войну погибли миллионы светлых и достойных людей, и на этом фоне, казалось бы, кощунственно горевать о четвероногих. Но вот поди ж ты, у хорошего автора трогает и воспоминание (конца 1919 года) о несчастной собаке Моте, полуторагодовалом маленьком тигровом французском бульдоге «с белым жилетом и глазами доброго негра». Мотя «буквально понимала все без слов (хотя их много знала)». Но время было тяжкое, и собачка стала хиреть от плохой пищи, голода и холода. «За три дня до нашего ухода [по льду в Финляндию] я с утра попросила Сусанну отнести собаку ветеринару для усыпления. Мотя сидела на ледяной кухне перед пустой „буржуйкой“ и дрожала мелкой дрожью. Сусанна надела платок, взяла на руку корзину; я подошла к Моте и сказала ей: „Что ж, Мотя, прощай!“ Она посмотрела на меня, медленно повернула ко мне голову, даже хвостом не мотнула в ответ на голос… и у нее из глаз полились слезы». Эта собачья история имеет десятки аналогов в мировой литературе, но задевает как в первый раз, ибо случилась в действительности, в Петрограде, на Кирочной улице, в декабре девятнадцатого.
При чтении этих мемуаров часто ловишь себя на мысли, что мало есть нового под луной. Вот картинка, случайно увиденная автором более полувека назад в палестинской Хайфе, куда теплоход «Россия», доставлявший репатриантов на родину, зачем-то заглянул по пути из Марселя в Одессу. «Прелестный город как на ладони, за ним невысокие холмы, и там, за холмами, идет сильная перестрелка, ухают пушки, вовсю стрекочет пулемет. А по набережной четко видно, как бегут целые семьи, несут детей, старухи воют, да и молодые тоже, рвут на себе волосы. Мужчины погоняют ослика или мула, но больше так, пешком, груженные кулями, таганами, матрацами. Другие прыгают с пристани в лодки и гребут вдоль берега с напряженными, перекошенными лицами, мужчины потрясают кулаками, кричат проклятия израильтянам и плачут. Их становится все больше — этих арабских беглецов, покидающих родной город. А мы стоим неподвижно, оцепенев — случайные зрители…»
Из «советской» трети, как уже упоминалось выше, мемуаристка успела рассказать лишь про первые шесть (неполных) лет. Этим годам, проведенным в Ульяновске, посвящено ровно сто страниц, и я читал их как самые важные в книге. Глухая советская провинциальная жизнь, нормальная для меня, погруженного в нее при рождении, — какой ее воспринял зоркий взрослый взгляд? Взгляд почти иностранный — и при этом фундаментально свой, неподготовленный — и готовый ко всему.
Впечатления о жителях Ульяновска оказались предсказуемыми лишь отчасти. О да, эти люди в достаточной мере запуганы коммунистической властью. Но при этом: арестовывают начальника вневедомственной охраны города, и — «все угрюмые, прокуренные служаки окружили своего шефа… умоляли его не забирать». То есть, на языке протокола, оказывали сопротивление власти. Или, уж не знаю, «препятствовали выполнению санкции прокурора»? В любом случае это была, как тогда говорили, нормальная «статья». Что особенно удивительно, начальник был реэмигрант и к тому же из балтийских немцев.
Перевернем еще несколько страниц. Н. А. вспоминает о своем знакомстве (зимой 1949/50 года) с Иваном Федоровичем Сарычевым — охотником, собачником, изобретателем, но главное — человеком, одержимым «всепоглощающей ненавистью к Сталину», которую он ничуть не прятал от своей новой знакомой, непонятной женщины, зачем-то приехавшей в сталинский СССР из Парижа. Вспоминает она и рассказы Сарычева, например, «про процесс обкомовцев в Ульяновске, когда любимого в городе инженера Народный суд оправдал (! — А. Г.), и рабочие на руках его вынесли из зала суда». А вот «приятный, суховатый полковник Федоров», говорящий мемуаристке: «Хотите, я вам покажу все доносы, которые он (речь о „коммунальном“ соседе Нины Алексеевны. — А. Г.) на вас написал за это время? Вот они здесь, у меня в ящике, — пятнадцать, двадцать! Хотите прочесть?»
Все дело в подробностях, друзья, — ведь общую канву мы знаем достаточно хорошо. «Страшный город был Ульяновск в те годы — дома не ремонтировались больше 30 лет…» (понятная цифра: процитированное наблюдение относится к 1948 году), «во многих домах обрушились балконы; некоторые висели на металлической подпорке вдоль дома и покачивались на ветру. Все хозяйство города было в полном расстройстве; по 2–3 недели целые кварталы оставались без воды». Но люди, полурасплющенные чудовищной глыбой советского монолита, все равно не становились теми роботами, теми бодрыми строителями утопии, какими их мечтали сделать товарищи из Политбюро.
А тут еще реэмигранты вроде Н. А. Кривошеиной. Как к ним тянулись! В 50-е еще с большой опаской, но тянулись. Ведь они являли собой живое доказательство того, что существует другой мир, не просто чужая и чуждая заграница, а некая параллельная Россия, населенная русскими — но при этом, как ни удивительно, свободными людьми.
Это вообще любопытная тема: наглухо закупоренный СССР — и образы извне, достигающие зрения и слуха молодых людей советского разлива, комсомольцев и значкистов ГТО. Эти образы обнадеживали: «Не робейте, ребята, есть другой мир — открытый и вольный, без соцсоревнований, пленумов Политбюро, кумачовых лозунгов и очередей за колбасой и кофточками». И что мог весь соцреализм вкупе с Союзом советских писателей противопоставить — если речь о 50-х — какой-нибудь строчке, всего лишь даже из Вертинского? Что уж говорить о живых свидетелях? Однако был и непременный вопрос: а зачем вернулись? Забавно, но для советского сознания такой естественный резон, как тоска по родине, был полной ерундой — его с насмешкой отвергали все без исключения. Многослойное это было существо, советский человек…
В заключение — о дальнейшей судьбе автора мемуаров. После шести лет в Ульяновске семья мемуаристки сумела переселиться в Москву, а еще двадцать лет спустя, в 1974-м, Н. А. Кривошеина с мужем вновь вернулись в Париж, где началась и закончилась (ее — в 1981 году, его — пятью годами позже) «четвертая треть» их жизни. Овдовев, И. А. Кривошеин подготовил книгу жены к печати и увидел ее изданной (Париж, «YMCA-press», 1984). В написанном им послесловии мне очень дорога такая краткая фраза: «Мы не жалели о пройденном нами пути». Думаю, Игорь Александрович имел право сказать эти слова за свою покойную жену.
Я спрашиваю себя: в чем бы я увидел главное, не прочитываемое сразу послание книги «Четыре трети нашей жизни», прочти я ее тогда же, когда она была написана, почти двадцать лет назад, когда вечная мерзлота еще звенела как металл и рассвет, казалось, не наступит никогда? Думаю, в том же, в чем и сегодня. Да, историческую Россию, видимо, не вернуть, да, ее невосстановимые ценности, видимо, стали достоянием истории — но надо жить и действовать так, как если бы надежда оставалась.
Александр ГОРЯНИН.За что? Проза. Поэзия. Документы
Составители В. Шенталинский, В. Леонович. М., «Новый ключ», 1999, 559 стр
…«Олимпийским» летом 1980 года я прятался от КГБ по провинциальным углам и на одной из кухонь услышал магнитофонную запись — «подпольный» бард пел:
Решетка ржавая, — спасибо,
Спасибо, старая тюрьма!
Такую волю дать могли бы
Мне только посох да сума.
……………………….
Не напрягая больше слуха,
Чтоб уцелеть в тревоге дня,
Я слышу все томленье духа
С Екклесиаста до меня.
Задетый за живое замечательными словами, простой, но проникновенной мелодией, я поспешил спросить, кто поет и кто автор. На музыку слова положил Петр Старчик, а вот чьи они? «Какого-то старого зека». И только теперь, открывая новый сборник стихов, прозы и документов узников коммунистических концлагерей, вижу там и эти стихи и узнаю наконец подробности об их авторе А. А. Солодовникове (1893–1974), в Гражданскую войну — деникинце, позже — многолетнем сидельце.
Запоры крепкие, — спасибо!
Спасибо, лезвие штыка!
Такую мудрость дать могли бы
Мне только долгие века.
Стихи и проза данной книги сильны и умны именно этой особой зековской мудростью; у «лагерной» литературы особый «состав», особая примагничивающая сила. ГУЛАГ породил «дантовские» шедевры Александра Солженицына и Варлама Шаламова, но и многие значительно менее талантливые авторы мудры той же мудростью. Их слово не высосано из пальца, как это нередко бывает с прозой «вольняшек», а прорастает из опыта, преодолевая при этом литературное дилетантство. Г. Демидов, Я. Браун, Г. Воронская — эти, да и большинство других имен сборника ничего не говорят читателю до того, как прочитаешь их вещи, и — становятся близкими после чтения и ознакомления с канвою их судеб. Судеб, заставляющих сжиматься сердце каждого, кто не потерял его в наши последние слишком пестрые годы.