– Коробки с патронами возьмешь, оттащишь на башню к Алферову! – приказал Маркизу Степушкин. – А я у ворот, в прикрытии!… Сейчас начнут!
Маркиз кивнул и исчез. Из-за стен и кровель донесся многоголосый глухой звук, будто вместе с жарким свистящим дыханием вытолкнутый сквозь стиснутые зубы, из множества ртов. И казалось, этот звук идет из земли, из толщи глинобитных строений, из листвы деревьев, кустов.
– Газовики Заполярья, выполняя взятые на себя социалистические обязательства, ввели в эксплуатацию еще две газоносные станции, обслуживающие новый двухсоткилометровый участок газопровода Уренгой – Помары – Ужгород. Голубое топливо, доставляемое к западным областям нашей Родины, получает тем самым дополнительное стальное русло…
Гул нарастал, приближался. Веретенов начал различать отдельные придыхания и вскрики. Они складывались в похожие на улюлюканье вопли. Вопли повторялись, наваливались – со стуком шагов, с хлюпаньем селезенок и легких, звяканьем зубов и оружия. Этот вал голосов был похож на движение серпа, вторгавшегося в сочные стебли. И внезапно оттуда, из криков, из раскрытых в дыхании ртов, ударили трассы. Короткие, редкие. Все длиннее и чаще, пробивая под разными углами ночь, вонзаясь в кроны деревьев, завершаясь в глинобитной стене. Буравили ее, прожигали пульсирующими желтыми огоньками. И внезапно, оставляя ртутный, шипящий след, промчалась шаровая молния, прянула над стеной, и там, где она исчезла, в проулке ударило взрывом. В ответ со стены, с крыши, от корней кустов и деревьев забили автоматы, посылая встречные очереди. Рядом, оглушая, полыхнули два красных жала – это Степушкин и сын выпустили из автоматов две очереди. Скрестили их с другими, летящими через крышу и двор.
– На межобластном смотре народного творчества диплома первой степени удостоился ансамбль песни и пляски Колпашевского районного Дома культуры…
Крики сместились в проулок, словно серп пошел стороной, а вблизи, за дувалом, раздавались частые короткие взрывы – там рвались ручные гранаты, и зарницы пробежали над плоской кровлей, засветив фигуру в каске, в гибком прыжке пересекающую двор.
Взводный, задыхаясь, выскользнул из ворот и, на корточках пробежав, упал у матраса.
– Кто здесь?.. Степушкин! Веретенов! Быстро на стену к Алферову!.. Усилить контроль проулка!.. Оттуда, гады, идут!.. Сейчас машину выдвинем навстречу в проулок!.. Не подпускайте к машине! Гранатометчиков выбивайте!.. А мы вас из машины прикроем!..
– Есть!.. – Степушкин, маленький, юркий, кинулся во тьму с автоматом. Сын приподнялся худым длинным телом, неловко, едва не уронив автомат, но обретя в броске пластичность и гибкость. Скользнул следом, даже не взглянув на отца. Веретенов, увлекаемый его движением, затягиваемый в пустоту от ускользающего сыновнего тела, приподнялся. Но лейтенант дернул его за бронежилет, с силой вернул на землю.
– Нельзя! Лежать!.. Здесь лежать!.. Всех машиной прикрою!
Блеснув при свете ракеты оскаленным потным лицом, на четвереньках прокрался к воротам, встал в рост, побежал. Заурчал мотор БМП, залязгали гусеницы, и машина ушла от ворот. Там, куда она удалилась, громко, твердо ударил ее пулемет, посылая звук в гулкую горловину проулка.
Он остался один на матрасе. Транзистор, опрокинутый чьей-то ногой, молчал. Стрельба, став гуще, выстилала в воздухе белые плоскости, белые кипы трасс.
Через двор пробежал солдат, держа на весу пулемет. Длинные жесткие иглы прорвались сквозь кусты, погнались за ним, улавливая его. Солдат увернулся от трассы, юркнул к стене. Цепляясь за что-то, по обезьяньи ловко залез на крышу, заволакивая за собой пулемет, и оттуда, куда он лег и скрылся, застучали длинные очереди, и огонь полетел сквозь кусты в обратную сторону, настигая кого-то невидимого, впиваясь в другой огонь.
Веретенов лежал, оглушенный боем. Стрельба стягивалась и сжималась вокруг. Ему становилось тесно в бронежилете от ухающего, расширявшегося в дыхании сердца. Два этих встречных движения – надвигавшегося боя и расширявшегося сердцебиения – душили его. Что-то созревало в нем среди перекрестий и тресков, не в уме, не в ослепленных зрачках, а под панцирем бронежилета.
Мысль, что сына убьют, и другая мысль – что это никогда не случится. О чем же хотел сказать сын, да так и не сказал, остановленный появлением Маркиза? Могут убить его самого, и как у Пушкина по дороге в Эрзерум – повозка с грязной дерюгой, возница с кнутом: «Грибоеда везем». Нет, и этого не может случиться. Вот снова «Аллах акбар» закричали. Сказал, что прикроет машиной. Маркиз принес апельсин, разрезал розочкой, наверное, мать научила. На фреске написать этот бой, обязательно. Снова скрестились трассы. Это и есть «перекрестный огонь»? Нет, это совсем другое. Опять обстреляли башню. Сын и Маркиз на башне…
Что-то рушилось в нем и ломалось, осыпалось ненужной трухой. И что-то выстраивалось, обретало новую форму. Весь его опыт и путь, весь его кругозор меняли широту и значение. Сужались, спрессовывались, теряли горизонты и дали, превращались в тесное, между домом и башней, пространство, исчирканное желтыми трассами. Там летала острая, нацеленная на сына смерть. Весь мир сжимался, превращаясь в сектор обстрела. И он, чувствуя, как в сердце под бронежилетом набухает горячий тромб, поднял свой автомат, выставил его в этот узкий сектор, наведя в невидимый за деревом центр, откуда выбрасывались молниеносные брызги. И когда их пучок приблизился к глиняной башне, к сыну, Веретенов нажал на спуск.
Его мощно ударило в плечо. Пламя, промерцав у ствола, исчезло, огненные точки из его зрачков умчались вперед. И он, сотрясенный, крутил головой, слыша сквозь глухоту треск других автоматов, резкую, близкую, как работа отбойного молотка, стрельбу пулемета с машины.
Он выстрелил снова, отсекая своим автоматом сына от пуль. И внезапно на башне, в продолжение длинного, промчавшегося сквозь деревья огня, раздался тонкий крик боли, не мужской, а детский, несчастный и жалобный, и ему показалось, что это кричит сын последним предсмертным криком, зовет его. С ответным воплем: «Петя! Сынок!» – он вскочил и, расставив руки, ловя в них весь ночной, наполненный пулями двор, метнулся вперед. Пробежал мимо опрокинутой с рыхлым тряпьем повозки, мимо дерева, к близкой круглящейся башне. Твердый тупой удар вошел в него, закупорил легкие, проломил болью кричащую грудь, остановился в сердце. Он упал, потеряв сознание.
Очнулся на спине лицом вверх. Степушкин и взводный наклонились над ним, распахнули пластины бронежилета.
– Да нет, просто шмякнуло! Нигде крови нет! Не пробило!.. Вот на жилете ткань резануло, прошло рикошетом! – услышал он над собой разговор. – Да вот и глаза открыл!.. Ну, как вы?.. Давайте в машину!..
– Петя где? Живой? – проговорил он, чувствуя, как больно в груди от этих слабых, на губах возникающих слов.
– Жив, все нормально! – Лейтенант помогал ему приподняться. – Бронежилет не снимайте. Оказалась хорошая вещь. Пулю отшибло! Будет теперь синяк…
– С сыном нормально? Не ранен?
– Нормально…
Обморочная тошнота накатилась, погасила ракету, звуки стрельбы, лейтенанта, ускользающего юркого Степушкина. А когда отпустило и опять вернулось сознание, в это прояснившееся живое сознание ворвались с одной стороны близкие визги и крики, а с другой – нарастающий вой механизма, длинный, яркий сноп света, пылающий пук прожектора. Скользнул по воротам, развернулся белой глазницей. Близко, сквозь ворота ударила тяжелая пулеметная очередь. И из света, из дыма, из моторного рокота выскочил Кадацкий, с автоматом. Округлым взмахом руки звал, посылал кого-то вперед.
– Где он? Здесь?.. Быстро под броню!.. Так, хорошо, вперед!..
Солдаты в касках контурно и безлико появились из слепящего света, подхватили Веретенова под руки, вознесли и вновь опустили в темное нутро транспортера.
– Вперед! – повторил Кадацкий, рушась сверху на днище.
И снова, теряя память, чувствуя, как ломит ребра, и сердце и дыхание в груди окружены острой болью, он откинулся на трясущееся железо. Телом, спиной слышал, как мчит транспортер по улице, высвечивая прожектором стены, грохочет пулеметом из башни.
Утром он проснулся в фургоне под шинелью Кадацкого. И первое движение, первый глубокий вдох отозвались в груди сложной ломящей болью. Скинул шинель, осторожно задрал рубаху. На ребрах расплылось багровое, с синей каймой пятно. Сердцевина, красно-лиловая, вспухла. Кровоподтек был оттиском пули, ударившей в пластину жилета. Он смотрел на синяк, на взбухшие ребра, под которыми вздрагивало сердце. В ломящей боли, в контурах кровоподтека оживала вчерашняя ночь, вчерашняя ночная атака.
Прозвякав по лестнице, в фургон заглянул Кадацкий. Приоткрыв рот, округлив тревожные глаза, протиснулся в дверь.
– Ну как, Антоныч? Как чувствуете себя, дорогой?