Он поймал на себе взгляд Айгуль, удивленный, как если бы у него в лице обнаружилось для нее непривычное. Он улыбнулся ей, и она ответила улыбкой. Черная прядь крылом упала ей на щеку, скрыла глаза. Она повернулась к Спиридонову, рядом с которым сидела. И там, среди тех, кто спускался сюда, крался, стараясь не зашуметь, не заскрипеть осыпью, был Зигмунт,— подумал Феликс. Был... Вот ведь какая штука... Он ведь солдат, и когда на рассвете весь гарнизон крепости подняли по тревоге...
— Пилькален...— проговорил Спиридонов, глядя в костер и задумчиво щурясь. До их прихода он, видимо, что-то рассказывал и теперь возвращался к оборванной мысли.— Пилькален...— повторил он врастяжку, словно прислушиваясь к звукам своего хриплого голоса.
— Между прочим,— он вскинул на Феликса внезапно повеселевшие маленькие глазки, лицо его вспыхнуло, озарилось,— под Пилькаленом литература мне жизнь спасла! Ну, не жизнь, так хотя бы ногу!..— Спиридонов с неожиданной ловкостью выбросил из-под себя правую ногу и чуть не ткнулся пяткой в огонь. Держа ее на весу, он подрыгал ногой, поиграл коленным, звучно щелкнувшим суставом, как бы призывая всех убедиться, что у него все в отменном порядке.
— Ей-богу!— Он хлопнул себя по бедру,— Вот здесь у меня планшетка висела, и в ней — книга... Не помню какая, а врать не хочу, помню одно — из «ЖЗЛ», толстенькая... Он убрал ногу на прежнее место и прираздвинул пальцы, у всех на виду, большой и указательный, обозначая толщину.— У нас гаубичная батарея была, ста двадцати двух, да только там, под Пилькаленом, мы прямой наводкой по немцам шпарили, с открытых позиций. Ну, и ахнул где-то поблизости их снаряд, и меня осколком чвырк в бедро... Смотрю, книжку насквозь, а самого еле-еле зацепило, кожу содрало...
И пока они толковали про свои Тамбовы и Курски, а главное — про, разумеется, Беловодию, пока заново вникали в «маршрут» Марка Топозерского, списанный бережно, буква в букву, на разграфленный ротным писарем листочек, и луна была, как сегодня, вполнеба, и с высоты открывался во все концы вольный, неоглядный простор,— за гротом уже ползли, пригибались к земле рыхлые серые тени... Логинъ Поповъ... Фама Дубровинъ... И где-нибудь замыкающим — Зигмунт...
— Это где же — Пилькален?— спросил он. И замыкающим — Зигмунт.. Вот когда все началось, для него началось..— Это Германия?..
— Восточная Пруссия,— сказал Спиридонов. Глаза его горели, в голосе пробилось потаенное торжество. — Наш Третий Белорусский первым в Германию вступил.— Мятое, морщинистое лицо Спиридонова сияло.— 13 января 1945 года. Восточная Пруссия. Пилькален,— повторил он. Все помню.
И все остальное было для него искуплением,— подумал Феликс.— Вся остальная жизнь...
— Это уже после, когда под Фишхаузеном, за Кенигсбергом, контузило, я забывать стал,— добавил Спиридонов с какой-то растерянной, стыдливой улыбкой. — В театре, бывало, всю роль выучу, а закрыл тетрадку — и половину забыл... Вот и пришлось сцену бросить... А так, что раньше, до контузии, все помню, даже самому удивительно,— заключил он, вновь просияв,— Пилькален... Нас двадцать шесть в полк пришло, погодков, а к Дню Победы шестеро осталось. Там ее, голубу, мы и встретили,— в Фишхаузене...
Сердце у Феликса сжалось. Глядя на Спиридонова, на жиденький вихорок у него на макушке, он почему-то вспомнил рассказ Карцева. А ведь он тоже, подумал он о Спиридонове, тоже где-нибудь мог лежать между мраморными колоннами...
— А Темиров до Берлина дошел,— проговорил Сергей, нарушив общее молчание.— Там ему и...— Он отрывисто прищелкнул языком и ребром ладони рубанул себя по плечу.
Или Темиров...— подумал Феликс,— Он тоже...
— Я раз у него спрашиваю,— продолжал Сергей, на которого все теперь смотрели, и голос у него сделался вдруг сиплым, простуженным, как за минуту до того был у Спиридонова,— спрашиваю: с чего это вы такой отчаянный, Казеке? Вам что, жить спокойно не охота? Чего вы все на рожон да на рожон?.. А он: я, говорит, столько всякого-разного перевидел, столько раз мог там остаться, где другие остались, что мне каждый день как подарок...
Огонь в костерке сник и вот-вот, казалось, готов был погаснуть. Все молчали.
Да, искуплением, подумал Феликс. И в этом все дело. Именно в этом!
— Ты подбрось,— сказал Жаик,— подбрось, Кенжек, не скупись...
Кенжек положил на бугорок сонно мерцающих углей две лучинки, крест-накрест.
— Как странно...— вырвалось у Веры, и она поежилась,— она сидела спиной к выходу, откуда в грот втекала ночная прохлада.— Как странно... Неужели все это было?..— Глаза ее, покруглев, обошли всех, задержавшись на Спиридонове.— Почему на свете столько тяжелого, страшного?.. И как это себе представить — в такую ночь?.. Когда всюду такая тишина, и луна такая волшебная, и такой мир повсюду, такое блаженство... И мы сидим у костра, беседуем, и нам так хорошо...— Она сидела, обхватив руками колени, глядя в огонь застывшими зрачками.
Ребенок, подумал Феликс о ней, подумал с нежностью и жалостью, на миг и сам ощутив себя ребенком, готовым поверить в чудо.
— И кажется, здесь так было всегда...— продолжала Вера,— Было и будет...
В костре потрескивало. Жаик, кряхтя, нагнулся, поддел щепочкой и подбросил в огонь выскочивший из пламени уголек.
— Давно когда-то,— неохотно, с вынужденной добросовестностью историка, проговорил он,— в девятом веке была здесь битва между саками и огузами. Тысячи воинов с обеих сторон погибли. Мы с Айгуль сами находили наконечники стрел, копий — для музея... Там, внизу,— он кивнул на выход из грота, затянутый словно прозрачной голубой кисеей.
Вера не шелохнулась, как если бы слова Жаика облетели ее, не задев. В ее неподвижности ощущалось сопротивление. Будто ей хотелось вопреки всему защитить, уберечь эту ночь, эту тишину...
Вот они что означают, подумал Феликс, пятнышки, черточки — внизу, на равнине... Это тени от мазаров, могильников... А когда-то, перед битвой, там до утра горели костры, и вокруг них грелись те, кто ляжет на другой день в эту землю...
Ему вдруг представилась вереница костров, начало которой дугою уходило в пространство и терялось в нем среди звезд, похожих на искры... Были между ними костры беглецов-несториан, в чужих краях искавших спасения и приюта... Были костры терпеливых мусульманских паломников, жаждущих чуда... Были сноровисто, по-походному, разложенные костры ходоков из уральских станиц, на пути в страну Беловодию... Были привальные костры геологов, с неожиданно и четко мелькнувшим лицом Самсонова... Был их костер, у которого сидели они после долгого, бесконечного дня, проведенного в «рафике», рыщущем по раскаленной степи... Кенжек регулировал огонь экономно, и был он неярок и слаб, но в нем, казалось Феликсу, вместились тысячи тысяч костров. Великое множество людей заполнили грот, и все молча, без слов понимая друг друга, тянули руки к огню, раскрыв ладони, шевеля пальцами навстречу теплу и свету.
Он что-то такое сказал, о кострах, не помянув при этом о костре, который для него был самым явным и зримым — до последнего уголька, до развешенных вокруг для просушки вонючих солдатских портянок... О нем, разумеется, он не сказал ничего, но тем не менее почувствовал себя немножко ограбленным, в суеверной привычке помалкивать и таить все внутри — для заправленной в машинку страницы или хотя бы записной книжки... Но тут ему не пришлось ломать себя, получилось это как-то нечаянно, само собой — он говорил, и чувствовал — говорил хорошо.
После того, как ом смолк, с минуту еще было тихо, слышалось только, как то ли тяжело дышит, то ли похрапывает Гронский, сидя на своем камне и опустив веки.
— Вы пифия,— первым подал голос Карцев, разглядывая Феликса, как пыльную монетку, которую потерли.— Смотрите в огонь и вещаете...
— Пифии не вспоминали, а предсказывали,— Феликс рассмеялся.— Будь я пифией... Не знаю, как для всех остальных, а для вас... Я бы предрек, что для вас эта ночь не пройдет бесследно...— Он посмотрел на Карцева, не зная, понял ли тот его. И по тому, как хмыкнул Карцев, почувствовал — да, понял.
— Возможно, вы правы...— сказал Карцев.
— О чем это вы?..— спросила Рита, в недоумении приподняв брови.— Нам тоже хочется знать!
Карцев с нарочитой медлительностью прикуривал сигарету.
— О городе,— щадя его, сказал Феликс.— О городе, куда вы когда-нибудь приедете на гастроли...
— Вот уж — помилуй меня, господи!..— рассмеялась Рита и даже перекрестилась — правда, левой рукой.
— Почему же?— он улыбнулся.— Это будет лучший в мире город, не похожий ни на один другой. Город, который не снился ни Мис ван дер Роэ, ни Корбюзье, но снился тем, кто искал Беловодию...
— Вы — дьявол,— сумрачно проговорил Карцев.— Вы помните, я вам это сказал в первую же встречу?.. Он — дьявол!— повторил Карцев и размашистым жестом указал на Феликса.— И к тому же сочинитель, болтун... Что вы понимаете в Корбюзье?— спросил он с угрозой в голосе.