Я поставил велосипед в сарай, заглянул в гараж, не увидел грузовика дяди Кристена. Но окно в комнате тети Линны светилось. Значит, она не спала. Я смочил носовой платок росой, вытер лицо. В нескольких местах жгло и болело. Может, меня пожалеют и станет легче?
Я вошел. В деревне на ночь не закрывают двери. Постоял в раздумье в кухне, света не зажигал. Чувствовал себя усталым, разбитым и подавленным. Вид, понятно, у меня был не ахти какой, показываться на глаза кому-то не стоило, но… у меня были свои планы и намерения. Я стоял в темной кухне и наслаждался воспоминанием о прошлых сладостных днях летних каникул, о завтраках, обедах, ужинах, о землянике, которую сам собирал в лесу, а потом ел с сахаром и молоком; были печали и были радости… Я стоял в кухне и старался настроить себя на определенный лад, необходимый для осуществления моего плана; нужно снова играть роль невинного и наивного мальчишки, чтобы сказать правду, выяснить истинное положение дел, но при этом не обидеть и не оскорбить близких мне людей, которых я очень и очень любил. Я все заранее подсчитал.
Я зажег свет, подошел к зеркалу и посмотрел на себя. Да, хорош, нечего сказать: одна щека под подбитым глазом — ярко-красный бугор; запекшаяся кровь опоясала черным венком нос. Неплохо, неплохо меня отделали… Потом услышал долгожданный голос:
— Это ты?
Из ее комнаты.
Я пошел не торопясь и отворил дверь в комнату. Она сидела в кресле-качалке с книгой. В углу стояла двуспальная кровать, которую она всегда прибирала, но теперь она была открыта только с одной стороны. Дядя Кристен, значит, не спал здесь. Так я подумал сразу.
— Это я, тетя Линна, — сказал я, когда она посмотрела на меня.
Она вздрогнула, в глазах появился испуг, но она овладела собой, только печаль осталась во взгляде.
— Но что с тобой, Петер? Как ты выглядишь?
Она подошла ко мне, обняла и сказала так ласково, как ребенку:
— Что случилось, Петер? Ты выпил? Ушибся? Пойдем, я помогу, обмою…
И она хотела повести меня на кухню, но я сопротивлялся, хотелось, как раньше, получить здесь, на месте, ее участие и ее заботу… губы у меня дрогнули, глаза наполнились слезами, зашатался, не мог идти… И утомленный, истерзанный, удрученный я уткнулся, как прежде, в ее юбку и захныкал:
— Была драка… Хотели навредить Катрине…
И я решился рассказать правду с небольшим, конечно, преувеличением. О героическом сражении ради спасения Катрине. О борьбе, в которой я участвовал не по своей воле, и вышел победителем; правда я утаил, что это была совершенно иная борьба и по иному поводу. Но тело болело, нос кровоточил, хотелось сострадания.
— Их было семи или восемь, и они хотели избить Катрине…
— Но боже мой, Петер! И ты вмешался?
— Немного, да, — я громко всхлипнул. Но подошел дядя Кристен…
— Кристен?
— Да…
Я увидел, что она будто застыла от моих слов. Старался не смотреть ей в глаза. Что я наделал? Зачем сказал? Но поздно, сказанное не возвратить. Изменить нельзя, нельзя поправить. Я был всего-навсего обыкновенным мальчишкой, который оплакивал свое бессилие, старался приукрасить себя и свои действия, не преследуя злого умысла; я искал утешения и не понимал, насколько мои героические объяснения ранили тетю Линну, сидевшую в одиночестве и ожидавшую мужа.
— Да, он справился со всеми, никто не посмел с ним спорить…
Слезы текли ручьями. Мой героизм, проявленный в драке с Йо и его товарищами, был, конечно, не сравним с тем испугом, который я пережил на танцплощадке, пока не появился и не вмешался в раздор дядя Кристен, рыцарь в доспехах, всегда появляющийся в нужный критический момент и спасающий свою принцессу. В мыслях я был таким.
— А потом? — Она как бы не осмеливалась спросить дальше.
— Не знаю.
— Что ты не знаешь?
Она притянула меня к себе для утешения, но голос ее звучал отстраненно, как бы издалека.
— Просто не знаю…
Что-то во мне дрогнуло. Я знал, что частично виновен в том, что нынче происходило между ними, между моими дядей Кристеном и тетей Линной. Но сейчас я пришел к ней искать утешения, решился может быть впервые в жизни рассказать правду, правду о произошедшем на танцплощадке, свидетелем которого я был. Но постепенно прояснилось, что я натворил, рассказав эту правду.
— Но, Петер, ты должен знать, что произошло потом. Ты был там.
Она крепко держала меня за руки. Она просила меня, она умоляла, она должна знать, получить подтверждение своему предчувствию. Она требовала от меня признания, потому что уверовала, будто я неплохо во всем разбирался. Но она не понимала, не хотела понять в данный момент, что я был всего лишь подростком, что мои представления о мире взрослых были сложными и путаными; да, мое сознание регистрировало все оттенки и нюансы в их молчаливой борьбе, да, у меня складывались свои мысли на этот счет, да, я сделал вывод о невиновности обоих и теперь раздумывал о способах контроля по поводу того, что произошло, и что еще произойдет.
Она смотрела мне прямо в глаза и просила. Мне было еще пятнадцать лет, и я сдался, сдался добровольно, но с неким торжествующим чувством: просила сказать правду, вот и говорю:
— Я думаю, он повез ее домой на машине.
Я не раскаивался. Сказал, так сказал! Что мне? Не холодно и не жарко от этого. Ведь именно я шпионил за ними, именно я нашел письмо, именно я знал больше, нежели они. Отныне я правил ходом событий. Все должно проясниться. Конечно, дам почитать им это знаменательное письмо, но когда сочту нужным. Отныне я включился в игру.
— Ах, Петер, не может быть, — прошептала она мне прямо в ухо. — Неужели правда, Петер?
В голосе ее слышалась такая мука и такая безысходная тоска, что я снова до слез расчувствовался, пожалел их обоих, а заодно и себя самого, потому что мы оказались вдруг разделенными, отчужденными, навсегда и навеки, каждый пребывал в своем личном мирке. Изменить что-либо было нельзя. Поздно.
— Больше часа, как они уехали. Я думал, что дядя Кристен уже дома, — сказал я и прильнул к ней.
Я не думаю, что действовал тогда по злорадству или из чувства мести, тогда, как и сейчас, я был неплохим человеком; зло не всегда есть зло, даже если причиняешь другим вред и совершаешь злобные дела. Когда тебе почти шестнадцать лет и ты находишься вне дома и вне общения с близкими людьми, легко поступить неправильно, сделать один неосторожный шаг, сделать ложный выбор. Многое может привидеться, многое может показаться. И судить о других пятнадцатилетний подросток способен на свой особый манер. Мир для него слишком большой, чтобы по-настоящему и правильно охватить его своим разумом, но в то же время и слишком маленький, чтобы вместить все его надежды, чаяния, смутные предчувствия, проблемы. И решение порой принимаются неприятные, сумрачные, нежелательные. Ни злобы, ни мести в моем предательстве не было; я выдал дядю Кристена, потому что не хотел, чтобы ложь восторжествовала, хотел правдивости. Я предал его ради торжества справедливости.
Мы стояли: она — обняв меня, а я — уткнувшись лицом в ее мягкую шею, где не сбылось так много добрых мечтаний. Моя большая, грузная, взрослая тетя Линна стояла посредине своей комнаты, крепко обнимала меня и горько плакала. Плакала в мою головушку, искавшую утешения там, где всегда его можно было найти.
— Ах, Петер, — прошептала она. — Ах, Петер…
Я почувствовал силу, как тогда, когда стоял и пинал и толкал; только сейчас я владел собой. Победа была ведь за мной! Неистребимое ребячество… в такой вот момент я подумал вдруг о костре, который был зажжен на праздничной площадке. В позапрошлом году тоже стреляли ракеты!
18.
Дядя Кристен попросил меня помочь ему привести в порядок поле. Мы шли с мотыгами в руках вдоль междурядий, он впереди, я чуть поодаль за ним. Пропалывали и разрыхляли. Он шагал молча, углубленный в свои мысли, и как всегда — согнутые колени и сапоги с прилипшими комьями черной земли. Навозный жук, работоспособный трудяга, ревностный хозяин и муж-семьянин. Предательство, в котором я был повинен, ничего не меняло, по крайней мере внешне. Но его неверность, очевидная теперь для всех и каждого… Как можно жить с таким грузом в душе и оставаться при этом хладнокровно спокойным — ни гнева, ни стыда, ни раскаяния, ни сердечного всплеска?! И она? Почему молчала? Наблюдала пассивно, позволяла вражде разгораться? Так бывает, когда супруги спят врозь? Все происходящее находилось в противоречии с логикой моих размышлений, оскорбляло меня, делало мои жалкие потуги на защиту излишними и смешными. Синеватая припухлость под правым глазом служила единственным доказательством того, что вообще произошло необычного в праздничный вечер святого Улава.
Была суббота. Мы рано закончили работать, возвращались, неся мотыги на плечах. Над нами — высокое небо и облака островками.