— Модернистам, — добавил Котик тихо, словно сам испугался своей смелости.
— Модернистам, — визжал Перец, исходя пеной, как шипучка, — проходимцам, которые и рисовать-то не умеют, а только коверкают Господни творения так, что их и узнать-то нельзя. Богохульники! Плевать в лицо Господа!
— Да, конечно, конечно, — сказал я.
— Та-ак, — сказал Перец, наливаясь краской и замахиваясь на меня кулаком. — Та-ак! Поговори! Ничего, ты уж себя угробил. Сдерут твою грязную мазню — и в огонь.
Коуки откинула доску и, выйдя из-за стойки, взяла Перца за шиворот.
— Пустите! Я же ничего не сделал! — запротестовал он.
— Я предупреждала, — сказала Коуки.
— Я же никого не тронул, — артачился он.
— В нашем баре не орут, — сказала Коуки, выталкивая его за дверь. И, вернувшись за стойку, предупредила меня: — Сократитесь, мистер Джимсон.
— Слушаюсь, мисс.
Потому что если в «Орле» Коуки была принцессой, то в «Трех перьях» она стала королевой. И все из-за привеска. Что одну женщину губит, другую красит. Верно, все дело в том, что где носить.
— Мистер Херн — настоящий христианин, — сказал усатый Котик, озираясь по сторонам, словно готовился, если придется, вступить с нами в бой. Но надеялся, что не придется.
— Не спорю, — сказал я. — Славный старик, принципиальный.
Киска снова вернулась к нам и уселась у моей кружки. Вспомнила, надо думать, что я к ней не лез. Но на меня не взглянула. Протянула лапу к бутылкам с виски, словно салютуя. Потом лизнула свою грудку. Похолила себя. Какой образ! Классический! Красивые линии, красивые детали. Кошка и сама это знает. Все знает.
Котик теперь рассказывал публике, как мистер Херн еще в молодые годы побил стекла у школьного инспектора.
— Да, — сказал я, — я уважаю таких людей. Людей с принципами. Готовых отказаться от денег ради веры. Борцов за старую веру и даже за ту, что была до нее.
— Борцы, борцы, — сказал Берт. — Не слишком ли много их развелось?
— А что новенького за последнее время? — спросил кто-то из ребят.
— Ничего особенного, — сказал Альфред.
— Кажется, в Польше дела не того.
— Они и раньше были не того.
— Выпейте с нами, — сказал я Котику. Он друг Перечницы, а к Перечнице я испытывал нежность. Тут и нос, и кривая нога, и дурной характер, и возраст. Поди, старше меня, бедняга.
— Девятнадцать маленьких, Альфред. Леди и джентльмены, по какому поводу мы пьем? Ах да, я сегодня отмечаю годовщину.
— Годовщину? Какую, мистер Джимсон?
— Ровно год с прошлого года.
— Так можно много праздников насчитать, — сказал Берт.
— Ну, в мои годы каждый день — праздник, — сказал я.
И пока Альфред и Коуки нажимали ручки автомата, у меня сильно сперло в груди. Наверно, перебрал пива. Но я вовремя вспомнил Перечницу и поставил себе другой диагноз — скорбь о бренности всего сущего. Да, подумал я, не кончить мне стены. Может, успею с китом? Едва ли. Скорее всего, нет. Крыша обрушится и проломит мне череп. А может, постоит еще? Тогда случится что-то другое, чего я не жду. Но насчет кита — это точно.
Я знаю по опыту, что в большом жизнь развивается закономерно, а в малом полна неожиданностей. Почти всегда знаешь, когда тебе врежут. Но как и с какой стороны — не угадать. Ждешь, что дадут в ухо, а бьют по челюсти. Взять хотя бы Рэнкинов. Все знали, что после очередного краха они долго не протянут. И не ошиблись. Но конец наступил совершенно неожиданный. Потому что не Дженни ушла от Роберта, а Роберт от Дженни. Он вернулся к жене, у которой как раз завелись деньги. Ровно столько, чтобы хватило на новые модели и новые патенты. На новый, усовершенствованный регулятор. В итоге, не Роберт, а Дженни сунула голову в газовую духовку. По-моему, все дело в том, что у нее не было его возможностей. У него было новое управляющее устройство. У него всегда были новые устройства и регуляторы. А у нее был только Роберт, и, когда он ушел, у нее ничего не осталось и ничто ее не интересовало. Не всем же быть изобретателями. И слава Богу, что не всем.
— Ваше здоровье, мистер Джимсон.
— Ваше здоровье, Берт. Сто лет и прочее.
— Не нравится мне все это, — сказал кто-то. — По-моему, в Польше дела из рук вон.
— Да нет. Парень из моей газеты — а он собаку съел — говорит, война полна неожиданностей.
— Верно, — сказал я. — Мирное время тоже.
— Черт бы побрал войну, — сказал Берт.
— Какую? — спросил я.
— Разве вы не слышали про войну, мистер Джимсон? — осторожно спросил Набат.
— А как же, — сказал я. — Только мне казалось, что после мирной конференции{57} она вроде поутихла.
— Да, на время, — сказал Берт, — а вот сейчас все опять разыгралось наново, и теперь уж пойдет настоящая кутерьма.
— А с кем мы воюем? Все с кайзером Вилли?
— Нет, с кайзером Адольфом.
— Но с немцами?
— С нацистами, как теперь их называют, мистер Джимсон.
Кошка сунулась мордой ко мне в кружку, но тут же отпрянула и стала отряхивать усы.
— Занятная тварь, — сказал Берт. — Эй, киска! Выпей-ка за счет заведения.
Кошка отвернулась от него с достоинством, какого не встретишь среди представителей рода людского. Люди слишком стараются. И они так внимательны друг к другу. Так предупредительны. Заранее знают, что другой собирается предпринять, когда тот еще ничего не придумал.
— Кис-кис, — сказал Берт и, обмакнув пальцы в пиво, поднес их к кошкиной морде. — Киса. — И рассмеялся, потому что кошка чихать на него хотела. Она его унизила. Перед людьми. А Берт очень дорожил своим положением в обществе. Особенно в общественных заведениях. Типичный холостяк.
— Она не слышит, — сказал Альфред. — Глуха, как пень. Переболела чумкой.
— Значит, с нацистами, — сказал я. — Как же, знаю. Они против современного искусства.
— И губной помады, — сказала Меджи.
— И экзаменов, — сказал Набат. — Считают, что они ни к чему.
— Да ну? — сказал Джоркс. — Мне и самому эти экзамены вот где сидят.
— А что у них вместо? — спросила очкастая девчонка с зеленой краской на носу. С моего вечного моря.
— Характеристики, — сказал Набат.
— А это что за штука?
— То, что о тебе думает босс, — сказал Берт.
— Гитлер — босс. Это точно.
— Кис-кис, — позвал Берт. Но кошка выгнула спину и спрыгнула со стойки. Исчезла бесшумно. Какая спина! А конечности! Какие движения! Прыжок тигрицы!
— Эта кошка с характером, — сказал Альфред.
— Да, самостоятельная, видать, кошечка, — сказал я.
Берт отступился от кошки. Стукнул кружкой по стойке: надоело слушать глупости.
— А я вот что скажу: зачем они полезли воевать? Все равно им не победить. Где им осилить французскую пехоту и наш флот!
— Из-за современного искусства, — сказал я. — Гитлер никогда не мог переварить современного искусства. Противоречит его убеждениям. Сладенькие акварельки и прилизанные ландшафты — вот это ему по плечу. Что-нибудь топографическое.
— Верю тебе, человече, — сказал Берт в смысле наоборот.
— Все войны из-за современного искусства.
— Ладно, — сказал Оллиер. — Нацисты, говорят, действительно против современного искусства. Но насчет кайзера я не уверен.
— Кайзер его не выносил.
— Ладно, мистер Джимсон. А Крюгер?{58}
— Крюгер слышать о нем не мог. Крюгер стоял за Библию, то есть за самое что ни на есть старое искусство. На том был воспитан.
— Ладно. А Армада?
— Вот уж кто воевал против современного искусства и нового требника.
— Значит, — сказал Берт, — искусство за многое в ответе.
— А как же, — сказал я. Фу, до чего же это все плоско! Плоско, как пол, который весь исхожен до бугров и выбоин. — В этом-то и беда. Искусство будоражит. Каждое следующее поколение создает новое искусство. Просто чтобы иметь что-то свое. Если не новый джаз, так новую религию. А отцам это поперек горла. Еще бы, в их почтенном возрасте. Они пытаются уничтожить новое, и тогда начинается очередная война, черт бы ее побрал.
— Зачем же вы занимаетесь искусством?
— Ничего не могу с собой поделать, джентльмены. Это как вино. Эх, если б вовремя устоять! Да не вышло. Родился я малым ребенком, а рос, не набираясь ума-разума. Да, джентльмены, до двадцати пяти лет я даже не подозревал об опасности своего положения. И при этом был полностью предоставлен сам себе. — И я приложился к пустой кружке. У Коуки под носом. Говоря фигурально. С тех пор как я расплатился с ней, Коуки подобрела ко мне и иногда угощала пивом за хозяйский счет.
Но она даже не заметила, что я иссяк. Стояла, задумавшись, почесывая левым — светским — мизинцем левую щеку и хмурилась. Душой она была в буфетной, гадала, спит ли малыш, а может, изучала его черты, пытаясь узнать, есть ли у него шансы стать премьер-министром. Последнее время Коуки часто витала в облаках. Раньше она изводилась, что не вышла лицом, а теперь — от страха, что малыш будет в нее. Да, подумал я, теперь Коуки есть чем жить, и такая жизнь убьет ее со всей жестокостью, предназначенной для счастливых матерей. Через пять лет она станет старой каргой и до смертного дня будет носиться как угорелая. Она уже не думает о себе самой, бедняга. Чтобы сбросить с себя хоть эту ношу.