Старуха не сопротивлялась, послушно семенила рядом, продолжая время от времени слабо повторять:
— Ваня! Как же так? Ваня! Иван Николаевич?..
Павел Иванович с Максимом молча шагали к автобусной остановке. Солнце зашло за большое темное облако, сделалось прохладно, вдали опять бормотал гром. Оставалось шестнадцать часов сорок восемь минут… У озера торопливо одевались и собирали свои вещи купальщики.
— Не понимаю, что это с мамой сегодня, — сказал Павел Иванович, и у него дернулась щека, — целый год ни одного слова… Иваном Николаевичем звали моего отца…
Максим не отвечал, он все еще видел перед собой эту старуху, слышал ее голос.
Подошел пустой автобус, и они сели. В открытые окна дуло, летела пыль.
Зеленые крупные яблоки висели в садах вдоль дороги.
Приземистая собачонка, вроде той, что лаяла давеча на автобус, моталась на цепи возле будки. «Местная порода, — подумал Павел Иванович, — вон еще одна, такая же, лежит на боку в пыли у обочины. Какой-нибудь низкорослый, но боевой красавец нахал развел здесь целое племя».
Максим собачонки не видел, он смотрел на «змея». Это был тот же воздушный «змей», что пролетал над больничным парком. Сейчас он двигался вдоль шоссе вровень с автобусом, далеко распустив по ветру свой белый хвост.
Рядом взволнованно и сбивчиво говорил Павел Иванович:
— …столько горя. Война, оккупация, сперва — брат, потом — отец… И вот теперь — эта больница…
— Да, конечно, я понимаю, — рассеянно сказал Максим, не отрывая взгляда от «змея», который вдруг сделал в воздухе большую петлю и стал стремительно уходить вверх. Павел Иванович сразу замолчал.
Когда они подъехали к станции, погода совсем испортилась, стемнело, вот-вот должен был хлынуть дождь. Павел Иванович сказал, что ему нужно тут задержаться — есть дело в Гатчине, и, простившись с ним, Максим сел в первый вагон.
Павел Иванович направился к последнему, ругая себя за болтливость и назойливость: полез изливаться к незнакомому, в общем, человеку, парень симпатичный и вроде бы действительно чем-то похож на отца… (Какой, однако же, странный «змей», висит в воздухе совершенно неподвижно, как приклеенный, будто бы не «змей», а этот… червяк из страшных снов… Да, парень похож. На молодого отца с той фотографии, которую переслали уже после войны, отец снят в белом полушубке около какого-то орудия. Надо найти в альбоме, посмотреть…)
Чувство одиночества и неприкаянности налетело и ударило с неожиданной силой. Кончено. Матери, прежней матери, нет больше, не будет никогда. Напрасно он откладывал, копил самые важные свои мысли, серьезные разговоры до того дня, когда она вернется домой. Она не вернется. Даже… даже если сегодня, сейчас же забрать ее отсюда, даже если произойдет чудо и он выменяет на свою комнату отдельную квартиру! Кончено…
И никто не вернется — ни дед, грустно и укоризненно глядящий с портрета, с которого Павел так старательно стирает пыль… Ни Генка, младший брат… сейчас он был бы уже взрослым человеком… Ни отец… Павел Иванович плохо помнил их всех, особенно отца с Генкой, и только в больном меркнущем сознании матери жили они, не меняясь, не старея, такие же, как когда-то. Они оставались живыми для нее, такими же реальными, как он, Павел… Но она никогда больше не расскажет ему о них… В груди жгло. Опять… Павел Иванович вдруг вспомнил, что похожее ощущение заставило его проснуться сегодня на рассвете. Скрипнула дверь, приоткрылась, и в комнату, огибая стол, вполз белый плоский червяк. Вполз и решительно двинулся к окну, точно на полу раскатывали ковровую дорожку. Странно — в полумраке Павлу Ивановичу показалось, будто голова червяка обмотана махровым полотенцем. Но вот она нырнула под плинтус. Червяк уползал, укорачивался и наконец исчез совсем. И от этого почему-то тоскливо и болезненно сжалось сердце. Вот как сейчас. Ударил грохот. И еще раз! А сразу за ним — огонь! Огонь везде, но больше всего — в груди, в верхней ее части. Это пожар. Бомба попала в дом! Сейчас Павел поднимется и выбежит на улицу, а там… Там — воронка, в ней — никого, нигде — никого. Он один.
Как душно в вагоне… И тоска, такая тоска…
…Шестнадцать часов до вылета. Дождь шел уже вовсю. В последний раз бежали за окнами блестящие зеленые пригороды.
Мелькнули две березы с натянутым между ними гамаком. Мокрая девочка с загорелыми ногами взлетала вверх, подставив лицо дождю.
Взлетела.
Навсегда.
Последний круг над аэродромом. Над Киевским шоссе с крошечными автомобилями и автобусами, с невидимыми людьми, едущими в них, чтобы через пятнадцать минут оказаться в городе. А вот и он — город: белые кубики новостроек, блестящий купол Исаакия. И сразу — плоская, неживая равнина Финского залива, а дальше — ворсистая и белесая облачность. Все.
Дамы и господа в салоне молчали. Сидели, послушно пристегнув ремни, и испуганно привыкали к надписи на табло «No smoking». «Не курить»— это уже не для них было написано.
Хотелось курить.
Стюардесса, сияя, сообщила, что самолет набрал высоту восемь тысяч метров.
Стекло иллюминатора покрылось инеем — белыми блестящими звездами (идеальная кристаллическая структура). Потом звезды исчезли, и среди ослепительной жесткой синевы Максим увидел гору. Он впервые видел ее вблизи, огромную, угрюмую, комковатую, всей своей глухой, темной массой придавившую землю.
Толстый ворон, сидя на самой вершине, лениво ковырял клювом перья. Заметив самолет, нехотя взмахнул крыльями, поднялся и вяло полетел. Он летел совсем рядом, так что Максим мог разглядеть грозный клюв и блестящее, точно стальное, оперение. Приблизившись к иллюминатору вплотную, ворон скосил глаз, скверно ухмыльнулся, подмигнул, начал отставать. И вскоре вовсе исчез из вида.
А поверхность горы стала вдруг как будто истончаться. Контуры земного ландшафта под ней, сперва слабо наметившись, с каждой секундой проступали все уверенней и четче.
Максим видел теперь лес, знакомый, простодушный лес, тот, что в Смердовицах за рекой, — воробей вспорхнул с ольхи и улетел, а ветка все качается, на матовой изнанке одного из листьев отчетливо видна круглая дырка — гусеница проела. Песчаный пригорок, поросший вереском. Дятел в красных подштанниках сосредоточенно долбит сосновый ствол…
— Ladies and gentlemen, our plane…
…Босая девочка в синих тренировочных штанах, торчащих из-под короткого ситцевого платья, склонив к плечу белобрысую голову, доплетает косичку. Она стоит у калитки в конце пустой деревенской улицы. Улица упирается в волжский обрыв, под которым медленно плывет вдоль берега береза с бессильно раскинутыми, еще зелеными ветками и перепутанными, вывороченными корнями. Высокий был в этом году паводок, держался до середины лета, многим деревьям подмыло корни. Девочка не смотрит на березу — громкая музыка доносится с середины реки, с нарядного, трехпалубного, белого парохода. Девочка доплела косу и завязала на конце розовый бант.
…Возле здания аэропорта Ирина Трофимовна Гольдина никак не может найти в сумочке валидол, роняет на асфальт ключи, мелочь и плоскую синюю пудреницу. Рядом беспомощно суетится Григорий Маркович, наклоняется поднять ключи и с хрустом наступает на пудреницу.
…Профессор Кашуба, сидя за столом в своем рабочем кабинете, поминутно вытирает с башенной лысины пот. В руке его пляшет телефонная трубка.
— В местных командировках… Да, — уговаривает он трубку. — Именно. Именно, все… Да, с моего ведома… И Гаврилов тоже, и он… А в чем, собственно, дело, Василий Петрович? Кажется, трудовая дисциплина в моей лаборатории пока еще вне вашей компетенции, и прошу иметь в виду, что в условиях развитой научно-технической революции, когда принципы единоначалия и демократического централизма поставлены во главу угла, все мы, как никогда, в неоплатном долгу…
…Молча, не чокаясь, пьют находящиеся в «местных командировках» и неоплатном долгу сотрудники лаборатории. Все они сидят в аэропортовском буфете, и Лыков, вынув из вишневого сверхэлегантного портфеля бутылку, разливает водку («Русскую» — 4 руб. 42 коп.). Буфетчица за стойкой делает вид, будто никакого безобразия не происходит.
…В воде медленной речки, такой медленной, будто она и вовсе не движется, двое мальчишек в по пояс мокрых, кое-как закатанных штанах застыли с удочками, уставясь на неподвижные поплавки. На лоб одного из мальчишек села синяя стрекоза…
Молодая женщина в нарядном городском платье идет босиком по проселочной дороге. Маленькие, почти детские следы глубоко впечатываются в горячую, мягкую пыль. В одной руке женщины — туфли, в другой — сумочка. По обе стороны дороги — пшеничное поле.
Дорога не спеша взбирается на небольшой пригорок, где в темно-зеленой тени старых кладбищенских деревьев среди разросшихся кустов сирени и шиповника застенчиво белеет деревенская церковь.