Из того, что она говорила, Грегориус мало что понимал. Он слушал ее как музыку, временами прикрывая глаза, а то концентрируясь на жестах. Рука, небрежно откидывающая со лба прядь с проседью; вторая, серебряной ручкой подводящая в воздухе черту под особо важной информацией; локоть, когда она опиралась на кафедру; обе распростертые руки, когда обнимала кафедру, переходя к чему-то новому. Девочка, когда-то служившая на почте; девушка с феноменальной памятью, в которой хранились тайные сведения Сопротивления. Женщина, которой не нравилось, когда О'Келли обнимал ее на улице за талию; женщина, севшая за руль автомобиля у голубой практики и ради своей жизни добравшаяся до края света. Женщина, не пожелавшая, чтобы Праду взял ее в свое плавание, нанесшая обиду и вселившая разочарование, которые дали ему величайшее и самое болезненное бодрствование всей его жизни, сознание, что гонка за блаженством окончательно проиграна, чувство, что пламенно начатая жизнь угасла и рассыпалась в пепел.
Стук и возня подымающихся студентов заставили Грегориуса вздрогнуть. Эстефания Эспиноза сложила материалы лекции в папку и спускалась по ступеням. Ее обступили студенты. Грегориус вышел и встал в сторонке. Встал так, чтобы издали заметить ее и решить, стоит с ней заговаривать или нет.
Наконец она вышла в сопровождении молодой женщины, с которой разговаривала как с ассистенткой. У Грегориуса сердце чуть не выпрыгнуло из груди, когда она проходила мимо. Он последовал за ними, вверх по лестнице и вдоль по длинному коридору. Ассистентка попрощалась, и Эстефания Эспиноза скрылась за одной из дверей. Грегориус прошелся мимо двери и бросил взгляд на табличку. «Имя оказалось для нее недостаточным».
Он повернул назад и ухватился за перила лестницы. Спустившись, с минуту постоял, а потом снова побежал наверх. Пришлось обождать, пока сердцебиение успокоится. Лишь затем постучал.
Она уже надела пальто и собиралась уходить. Заметив его в дверях, вопросительно посмотрела.
— Я… можно с вами на французском? — спросил Грегориус.
Она кивнула.
Он, запинаясь, представился, а затем, как уже делал за последнее время не раз, вынул томик Праду.
Ее светло-карие глаза сузились, она смотрела на книгу, даже не протянув руки. Секунды убегали.
— Я… Почему… Заходите.
Она подошла к телефону и сказала кому-то на португальском, что сейчас не может прийти. Потом сняла пальто. Предложила Грегориусу сесть и прикурила сигарету.
— Там что-то есть обо мне? — спросила она, выпуская дым.
Грегориус отрицательно покачал головой.
— Откуда же вам обо мне известно?
Он рассказал. Об Адриане и Жуане Эсе. О фолианте, о мрачном, внушающем страх море, который Праду читал до последнего дня. О справке, наведенной букинистом. О тексте на суперобложках ее книг. Об О'Келли он не упомянул. И о рукописных записках мелким почерком тоже ничего не сказал.
Теперь она захотела посмотреть томик. Она читала. Раскуривала новую сигарету. Потом рассматривала портрет.
— Так вот каким он был раньше. Никогда не видела фотографий той поры.
— Я… я вовсе не имел намерения делать в Саламанке остановку, — сказал Грегориус. — А потом не смог устоять. Образ Праду, он… он без вас какой-то неполный. Я, конечно, понимаю, бестактно так просто врываться сюда…
Зазвонил телефон. Она не стала брать трубку. Отошла к окну.
— Не знаю, хочу ли я этого. Говорить о прошлом, имею я в виду. И уж ни в коем случае не здесь. Можно мне взять с собой книгу? Я хотела бы ее почитать. Подумать. Приходите вечером ко мне домой. Тогда я скажу вам, готова ли. — Она протянула свою визитку.
Грегориус купил путеводитель и пошел посещать монастыри, один за другим. Он не был любителем достопримечательностей. Если люди за чем-то ломились, упрямо пережидал в сторонке. У него вошло в привычку и бестселлеры читать годы спустя после выхода. И сейчас его гнало отнюдь не туристское любопытство. Ему потребовалось на размышление полдня, прежде чем он начал понимать: занимаясь Праду, он изменил свое отношение к соборам и монастырям. «Что может быть серьезнее поэзии слова?» — возразил он когда-то Рут Гаучи и Давиду Леману на упрек, что относится к Писанию несерьезно. Это связало его с Праду. Может быть, прочнее самых прочных уз. И все же кажется, этот человек, превратившийся из пылкого служки в безбожного пастора, сделал еще один шаг. Куда, это Грегориус и надеялся понять, бродя по галереям крестового хода. Удалось ли ему распространить поэзию библейского слова на здания, воздвигнутые по этим словам? В этом ли смысл?
Незадолго перед смертью Мелоди видела его выходящим из церкви.
«Я люблю читать мощные слова Библии. Мне нужна фантастическая сила ее поэзии. Я люблю молящихся в церкви. Мне нужен их вид. Мне нужен он против коварного яда поверхностности и бездумья».
Это были восприятия его юности. А с каким чувством входит в церковь человек, ждущий, когда в его мозгу сработает часовой механизм бомбы? Человек, для которого после путешествия к краю света все превратилось в пепел и прах?
Такси, везшее Грегориуса к Эстефании Эспинозе, остановилось у перекрестка. В витрине какого-то бюро путешествий ему бросился в глаза плакат с куполами и минаретами. А что было бы, если бы он в голубом Леванте каждое утро слушал муэдзина? Если бы мелодию его жизни определяла персидская поэзия?
Эстефания Эспиноза была одета в голубые джинсы и темно-синий пуловер. Несмотря на проседь, выглядела она как женщина за сорок. Она приготовила бутерброды и налила Грегориусу чаю. Ей нужно было время.
Заметив, что взгляд Грегориуса скользит по книжным полкам, она сказала, что он спокойно может подойти и посмотреть. Один за другим он брал в руки толстые тома по истории.
— Как мало все-таки я знаю о Пиренейском полуострове и его истории! — посетовал Грегориус. — В Лиссабоне я купил две книги, о землетрясении и эпидемии чумы.
— Расскажите о классической филологии, — попросила Эстефания.
«Она хочет знать, что за человек перед ней, тот, которому, возможно, поведает о Праду, — подумал он. — А может быть, ей просто нужно больше времени».
— Латынь, — наконец заговорила она. — В некотором смысле латынь была началом всего. У нас на почте подрабатывал один парень, студент. Такой робкий мальчик, который был в меня влюблен и думал, что я не замечаю. Он изучал латынь. «Finis terrae», — произнес он однажды, когда держал в руках письмо на Финистерре. А потом продекламировал на латыни стих, в котором говорилось о крае света. Мне понравилось, как он читал наизусть, не отрываясь от сортировки писем. Он это почувствовал и читал мне до обеда.
Я втайне начала учить латынь. Не хотела, чтобы он знал — он бы неправильно понял. Ведь это было так невероятно, чтобы девчонка с почты, со скверным школьным образованием, выучила бы древний язык. Так невероятно! Не знаю, что меня больше прельщало: сам язык или эта невероятность.
Дело пошло быстро, у меня была хорошая память. Я начала интересоваться римской историей. Читала все, что попадало под руку, потом пошли книги об итальянской, португальской, испанской истории. Моя мать умерла, когда я была еще ребенком, я жила с отцом, железнодорожником. Он в жизни не читал книг, сначала сердился, что я занимаюсь не делом, потом стал гордиться — это была такая трогательная гордость. Мне исполнилось двадцать три, когда за ним пришли люди из PIDE. Его арестовали из-за саботажа и отправили в Таррафал. Но об этом я не хочу говорить, даже после стольких лет не могу.
С Хорхе О'Келли я познакомилась месяц спустя, на одном собрании. О папином аресте в нашем почтовом отделении много шептались, и я поразилась, сколько из моих коллег работает на Сопротивление. Что касается политического положения, после того, что случилось с папой, я вмиг прозрела. Хорхе был важным человеком в группе. Жуан Эса и он. Он влюбился в меня слету. Мне это льстило. Он хотел сделать из меня звезду. Мне пришла в голову эта идея со школой для неграмотных, где мы могли бы встречаться, не вызывая подозрений.
А потом все случилось. Однажды вечером в класс вошел Амадеу. И все сразу перевернулось. Все вещи предстали в другом свете. С ним творилось то же самое, я почувствовала это с первой же встречи.
Я хотела этого. Я не могла спать. Я ходила к нему в практику, плюя на презрительные взгляды его сестры. Он жаждал меня обнять, в нем зрела лавина, готовая обрушиться в любой момент. Но он выставил меня. «Хорхе, — сказал он. — Хорхе». Я возненавидела Хорхе.
Однажды я пришла к Амадеу домой поздно ночью. Мы прошли пару улиц, вдруг он затащил меня в какую-то арку. Лавина обрушилась. «Этого не должно повториться», — сказал он потом. И запретил мне появляться у него.