- Нет.
- Разве сознаешься? Ну, и вмазали мы с Лешаком, голова трещит – мочи нет. У тебя нечем подлечиться?
- Нет, не пью.
- Жаль… Тогда давай задымим.
- Не курю.
- Не куришь, не пьёшь, не ебёшь – ты что, как и я, на фронте не был? – он совсем близко придвинулся к Владимиру, обдав невыносимым зловонием.
Тот, отклонившись насколько возможно, покосился на орден Красного Знамени и медаль «За Отвагу», косо прикреплённые к грязной гимнастёрке. Обладатель воинских наград, поймав вопросительный взгляд, пояснил:
- Кореша нацепили, чтоб лучше подавали. Своих нет.
Он достал из кармана гимнастёрки мятую пачку «Севера», зажигалку и закурил свои, раз не удалось стрельнуть чужие, осветив лицо, и тогда Владимир узнал безногого на тележке, что допил, не побрезговав, его пиво в Сосняках, когда они с Марленом уезжали в Минск. Вот, значит, кто Василёк, вот почему так расстроилась тётя Маша и почему не хочет такого отца Жанна. Не позавидуешь Марине: и её крепко задело зло, которое всегда рядом с ним.
- Самым первым снарядом, пущенным немцами ранним утром 22-го июня, мне раздробило ноги, я потерял сознание и не слышал даже свиста второго снаряда. На этом и кончился мой фронт, - рассказывал Василёк свою невесёлую историю. – Очнулся от адской боли на окровавленном столе, когда наш полковой коновал сделал первое обрезание по колени. «Если», - говорит, – «не прекратишь орать, я тебе сначала голову отрежу. Влей ему», - приказывает сестричке. Та и влила в меня пол-литровую кружку слабо разведённого спирта, сделав на всю жизнь алкашом. После этого я только матерился, вспоминая всех родственников, бога и, особенно, хирурга, чему тот только радовался. Замотали мои культи в белые бинты, вкололи в задницу чего-то и забросили в полуторку к таким же обрубленным и окровавленным, не оправдавшим надежд отцов-командиров. Захлопнули борт, подсадили сестричку, и погнали мы из города Бреста на восток. Лучше б вывезли детей, чем нас, никому не нужные отходы начавшейся бойни. – Василёк с силой выплюнул окурок и закурил новую папиросу. – Куда и как мы ехали, не знаю потому, что большую часть дороги был в жару и без памяти. Помню пикирующие прямо в кузов самолёты с крестами, перевёрнутые горящие машины, толпы народа, бредущие рядом, столбы взрывов кругом, вонь от нас говном и кровью и сестричку с опухшими от слёз, страха и безнадёжности глазами в измятом грязном халате. Постоянно кого-то выбрасывали, кого-то добавляли, но я доехал до Смоленска, где в госпитале другой коновал сделал второе и последнее обрезание потому, что сам видишь, дальше некуда. Без спирта, под наркозом. Очнулся в палате, ощупал себя, заплакал, думаю, лучше бы он с другой стороны обрезал, чтобы не мучиться всю жизнь. А тут опять немцы догнали. Погрузили нас в санитарный состав и до Ярославля парили в крови, вони и криках в вагонах, забитых горем и отчаяньем до отказа. В Ярославле обработали ещё раз мои культи, приделали к штанам кожаные стопоря, как подошвы у слона, местный плотник сварганил тележку на подшипниковом ходу, и сказали: «живи», а как жить, не сказали. – Василёк выплюнул второй окурок, перебрался к стене и сел там, опершись спиной и выставив страшные обрубки. – Как только немец попёр восвояси, я – следом, на родину, к родственникам. Из документов была лишь справка из госпиталя, что был, искалечен и излечен, да я её то ли потерял, то ли искурил по пьянке, не помню. Добрался нормально: сердобольные люди кормили, а главное, поили, без чего мне жизнь была уже не в жизнь. В городе всё разрушено, сгорело, улицы нашей нет, домов – тоже, родственники, похоже, все погибли, один я остался, да и то – наполовину, ближних соседей нет, а дальние не узнают. Покандыбал в военкомат, прошу военный билет и справку, что был солдатом и ранен, а то жрать нечего. Отвечают вежливо, что городской архив сгорел, часть твоя перестала существовать ещё в первые дни войны, ищи свидетелей или добирайся до Минска, до республиканского архива, тем более что документов из госпиталя у тебя нет. Если, объясняют, мы им напишем, то ответа дождёмся через полгода, так много сейчас всяких запросов. Согласился я, куда денешься: за полгода с голодухи сдохнешь. Дали мне временное удостоверение личности и проездной литер. Литер я сразу же толканул на вокзале, три дня гужевал, да с месяц или два – время для меня давно ничего не значит – болтался в городе у пивнушек, а потом, потеряв удостоверение, стал добираться обкромсанным зайцем. По дороге не раз ссаживали, приходилось знакомиться с попутными злачными местами, но, всё же, добрался. В горвоенкомате жирный боров… - «Опять то же, точное, определение военкома», - подумал Владимир, - … вылез из-за стола, стал надо мною, покачиваясь в блестящих хромовых сапогах, говорит, ухмыляясь: «Чем докажешь, что не дезертир и ноги тебе оттяпало не поездом по пьянке?». Я, и впрямь, был, как обычно, на взводе. Полаялись мы всласть, да и вышел я ни с чем. Хорошо, Маринку встретил – поможет. – Он подвинулся к краю крыльца и стал мочиться, не видя брезгливого выражения на лице Владимира. Сделав своё мокрое дело, повернулся и великодушно предложил: - Ты Маринку-то чпокай, я не против: дашь на пол-литруху и на пару кружек пива, я и отвалю хоть на всю ночь.
Этого Владимир не выдержал, поднялся и, не ответив на лестное предложение, ушёл в свой угол. Было невыносимо гадко, больно и стыдно. Он уложил новый чемоданчик в старый, с трудом закрыл, поднял, встряхнув и примериваясь к тяжести, огляделся, расставаясь с так и не обжитым местом, и подошёл к спящей Жанне.
- Прощай, дочь, - он наклонился и легонько поцеловал девочку в разрумянившуюся щеку. Теперь у него двое детей, и оба – потерянные.
- Тётя Маша, я ухожу, не могу оставаться, - сообщил он хозяйке, лениво возившейся по хозяйству в ожидании Марины.
- Уже полаялись? – высказала она догадку.
Он не стал разубеждать, а только попросил:
- Не найдёте ли мне какого-нибудь старенького одеяла? Я вам деньги на новое оставлю.
- Ох, горюшко-горе! – почти простонала тётя Маша, ушла в свою комнату, а через минуту вернулась с серым солдатским одеялом, молча сложила, перевязала бечёвкой и подала.
- Забирай, а грошей не надо, - на глазах её выступили слёзы. – Заходи, прости, кали што не так.
Он, в порыве чувств, притянул её к себе, поцеловал в обе уже намокшие щеки, повернулся и быстро вышел.
Коротышки на крыльце не было. Очевидно, за малой нуждой приспичила большая, ради которой пришлось сползти за дом.
Владимир вышел за калитку и остановился. Было очень тихо. Рассеянный туман слегка серебрил непроницаемую темень и оседал на лице липкой плёнкой. К ней добавлялись мелкие капли нудного осеннего дождя. Хотелось вдохнуть – а нечем: одна сырость. Идти куда-то расхотелось. Да и зачем? Разве не место ему, убийце, рядом с блудницей и алкашом-калекой, торгующим женой? Не осталось ни одной божеской заповеди, которой бы он за последние послевоенные месяцы не нарушил. Разве только так и не научился ненавидеть врагов своих. Всевышний, укладываясь во взбитые ангелами облака, удовлетворённо улыбнулся. «Ничего, ещё научишься» - пообещал он строптивой овце, предвкушая скорое завершение научного трактата. Мерзкие людишки в разбухшей гордыне своей выдумали нагло приписываемые ему какие-то ограничивающие себя заповеди, не понимая и не желая смириться с тем, что всё, что на Земле ни делается, делается по его воле, а не по заповедям, и если кто-то не герой, а трус, не праведник, а душегуб, не человеколюб, а ненавистник, не сеятель, а вор, - то так ему, Создателю, угодно, и не слабосильным менять предначертания.
Будить Сашку или Сергея Ивановича в такое позднее время, да ещё после утомительной бани, Владимир не хотел, дороги к местным отелям, если они есть, не знал, оставалось одно пристанище – вокзал, и он, зябко поёживаясь от всепроникающей холодной сырости, двинулся во тьму, заклиная бога, который уже задрёмывал, отдав ночь во власть дьявола, от встречи с бандитами или милицией. Пройдя метров двести, он вдруг повернул в переулок и решительно направился на автобазу, решив, что лучшего одноместного номера, чем кабина студебеккера, ему сегодня не найти. Тем более что есть будто специально прихваченное для этого случая одеяло.
На проходной дежурил какой-то незнакомый худой мужчина, но, на счастье, он знал Владимира и, когда тот объяснил, что внезапно лишился жилья, беспрепятственно пропустил, попросив не курить. Первым делом Владимир быстро переоделся в армейскую робу, затолкал в чемодан свою праздничную одежду и пошёл к студебеккеру. Свежевыкрашенная машина приятно блестела, но хорошая краска почти высохла, не липла, и он с радостью в сердце оттого, что свободен, и есть только один настоящий друг – его студик, как здесь уменьшительно зовут мощный вездеход, забрался в кабину, долго приспосабливался и, наконец, устроился, затих, предвкушая дальние дороги и новую жизнь, не зная по молодости, что всё новое вырастает из старого, является его продолжением, и судьбу не переменишь.