— Я действительно однажды отказался ехать в Лагос.
— Очень остроумно. Но я знаю, что ты понимаешь, о чем я говорю. Ведь я чувствую, что тебя — также, как и меня, — обожгло чем-то или кем-то. И с тех пор ты много лет скорбишь об этом, зная, что в твоей жизни, возможно, уже никогда не будет того, что было с ней.
— Неужели я так прозрачен? — грустно улыбнулся я.
— Интим многое обнажает, не так ли? Когда мы вместе — и особенно когда занимаемся любовью, — я чувствую ту боль, что ты несешь в себе, и твое страстное желание вычеркнуть ее новой любовью.
— Моей любовью к тебе.
— Я знаю. Я вижу это в твоих глазах. Но… извини… я просто не могу переступить эту черту. У меня на то свои причины, и я бы хотела сохранить за собой право не объяснять их. Скажу только одно: я бы очень хотела, чтобы было по-другому.
Больше мы не возвращались к этой теме в оставшиеся два дня, проведенные в джунглях Коста-Рики. Когда мы вернулись в Штаты и я поцеловал ее на прощание в аэропорту Кеннеди, прежде чем бежать на стыковочный рейс до Бостона, ее глава наполнились слезами, она уткнулась мне в плечо и произнесла всего три слова:
— Мне очень жаль.
На следующее утро я проснулся и обнаружил в почтовом ящике своего компьютера письмо от Элеанор, отправленное ночью. Она писала, что «нам пора расстаться, пока все не зашло слишком далеко, иначе будет очень больно».
Я ответил ей, что любовь — это всегда риск, но в нашем случае риск оправданный. Она промолчала. Эта вспышка чувств, готовность снова рискнуть своим сердцем совпали с непростым моментом в моей жизни, когда я уже точно знал, что Джен спит с крутым юристом из отдела по слияниям и поглощениям, которого звали Брэд Бингли (во всех американских историях непременно присутствует парень по имени Брэд). И тем острее было чувство разочарования, даже притом что, сам нарушивший святость брачных уз, я не бесился от ревности, зная, что дважды в неделю Джен расслабляется в объятиях другого мужчины.
Вскоре после того, как я потерял Элеанор, произошло и другое событие: Джен предложили двухмесячный контракт в вашингтонском филиале ее фирмы. «Может, это и неплохая идея — расстаться на время, взять тайм-аут для переоценки», — сказала она. Пока ее не было, я играл роль отца для Кэндис. Когда она была в школе или на многочисленных внешкольных занятиях или пропадала в уик-энд с подружками, я писал берлинские мемуары, которые много лет назад мне запретил писать Бубриски. Я работал в таком темпе и с такой отдачей, что самому не верилось. Перечитывая заново свои дневники, я удивлялся не только тому, каким зеленым юнцом был тогда — даже не в смысле возраста, а в понимании жизни, — но и своему максимализму. С хронологической точностью воспроизводя историю нашей с Петрой любви, я ни разу не усомнился в искренности чувств, которые мы испытывали друг к другу. Да, в моих дневниках проскальзывало беспокойство о тенях ее прошлого. Да, я часто повторял, что боюсь потерять ее. И да, я с особой щепетильностью запротоколировал каждую минуту той страшной последней ночи в Берлине, когда в приступе гнева и отчаяния я разрушил все что можно.
Но больше всего меня поражало то, что страницы этих дневников (столько лет томившихся в моем сейфе) искрились восторгом, который я испытывал от своей любви, от любви Петры, от веры в то, что все в жизни возможно, если только мы вместе, от надежды, которой мы жили. И казалось невероятным, что все это закончилось страшной трагедией.
Реконструируя на бумаге события этих незабываемых месяцев в Берлине, я старался оценивать их с позиции умудренного опытом человека на пятом десятке, уже порядком побитого жизнью.
Спустя шесть недель лихорадочного труда, в тот самый момент, когда я дописал последнюю фразу: «Мне так и не удалось оправиться от этого» — и поставил точку в своих мемуарах, позвонила жена. Она сказала, что возвращается из Вашингтона раньше, чем рассчитывала, и что все это время скучала по мне.
Это было довольно любопытное признание, и еще больше удивило меня то, что она, вернувшись в полночь, буквально завалила меня на кровать и занялась со мной любовью со страстью, которую не демонстрировала вот уже с десяток лет. Потом она повернулась ко мне и, ни словом не обмолвившись о разрыве с Мистером Слияний и Поглощений, призналась в том, что в неудачах нашего брака во многом виновата она; потом она предложила, чтобы мы вместе сделали новую попытку и, возможно, «вернули любовь, которая когда-то была между нами».
Меня так и подмывало ответить: «Но проблема в том, что все начиналось как дружеский роман, и никакой глубокой страсти в нем не было. И можем ли мы сейчас, спустя пятнадцать лет, надеяться на то, что найдем скрытые резервы нежности друг к другу?»
Эта мысль первой пришла мне в голову, пока мы (для разнообразия) блаженствовали в постели, которую столько лет делили без любви. Но я не стал озвучивать ее, потому что еще не остыл от расставания с Элеанор и потому что впервые Джен была такой ранимой и трогательной в своем желании сохранить здание нашей жизни, которое мы построили вместе. Возможно, какая-то моя частичка — та, что всегда сбегала от неуютной правды, — подумала, что мы наконец сможем проникнуться друг к другу настоящим чувством. Мы так притерлись, к тому же у нас росла замечательная четырнадцатилетняя дочь, и нам обоим хотелось сохранить ее душевное равновесие в столь трудном переходном возрасте. Что и говорить, это действительно был момент, когда у нас появился реальный второй шанс.
Прежде всего нужно было положить на полку берлинские мемуары. Я запер рукопись в свой сейф, а потом пригласил Джен и Кэндис с собой в поездку по заданию редакции на остров Пасхи. По возвращении я полгода писал мемуары путешественника под названием «Выход есть!» об охоте к перемене мест, которая всегда определяла мою жизнь. За это время мой брак снова втиснулся в свою ледяную конструкцию; эпоха нежности продлилась недолго, недель шесть, после чего стали проявляться старые привычки и патологии (и каждого в отдельности, и общие). Когда спустя год книга была опубликована, мой отец, к тому времени осевший в Аризоне, получив свой экземпляр, прислал мне письмо из нескольких строчек:
«Рад, что твои ненормальные родители сделали из тебя писателя. Хвалю тебя за безжалостность к самому себе. Слава богу, твоя мать не дожила, чтобы прочитать твои слезливые бредни про детство».
Меня не удивила такая реакция, даже притом что я, как мне казалось, справедливо высказался о своем отце, нарисовав его довольно основательным, колоритным американским парнем, загнанным в предлагаемые обстоятельства, хотя Бог наградил его независимым нравом и обаянием. Мама предстала мамой: вечно раздраженной, разочарованной и неудовлетворенной тем, как сложилась ее жизнь. А еще я откровенно рассказал о том внутреннем одиночестве, которое нес с собой по жизни и от которого так и не смог избавиться.
Странно, но Джен обошла молчанием мою книгу, хотя однажды, когда мы ужинали с друзьями и кто-то за столом сказал, что мы — одна из немногих супружеских пар профессионалов, которым удалось сохранить свой брак, несмотря на мои постоянные разъезды и блестящую юридическую карьеру Джен, моя жена высказалась так:
— Причина, по которой мы до сих пор вместе, банальна: за шестнадцать лет брака Томас был дома всего лет пять.
Эта реплика, безусловно, омрачила вечер. По дороге домой, когда я попытался заговорить об этом, она сказала:
— К чему обсуждать очевидное? У тебя своя жизнь. У меня своя. И они существуют отдельно друг от друга. Мы живем в одном доме. Спим в одной постели. У нас общая дочь, которую мы оба обожаем, и только из-за нее мы до сих пор вместе.
— Какую романтическую картину ты рисуешь.
— Я лишь констатирую факты, Томас.
— Так чего ты хочешь?
— Я сейчас слишком занята, черт возьми, чтобы решать еще и семейные проблемы. Но если ты захочешь уйти, я не стану тебя останавливать.
Но я не ушел. Я лишь продолжал «голосовать ногами». Как только Кэндис приняли в колледж — и по восемь месяцев в году ее с нами не было, — я тоже практически не появлялся дома. Джен, к тому времени старший партнер в фирме, с головой ушла в работу, и ей было не до меня. Когда я бывал в городе, мы вместе обедали и ужинали, изредка занимались любовью, изображали семью в День благодарения, на Рождество и в те три недели августа, когда выезжали в загородный дом в отдаленном уголке Новой Шотландии. Любопытно в этом бесстрастном браке было то, что эпоха косых взглядов, скрытого раздражения и эпизодических ссор сменилась цивилизованным равнодушием. Даже секс больше походил на чисто физиологическую потребность, и о былых чувствах уже ничто не напоминало.
Разумеется, Кэндис, будучи более чем проницательной девушкой (и к тому же лете пятнадцати пребывающей в постоянных контрах с матерью), довольно быстро догадалась о мнимом браке своих родителей. Летом, перед началом учебы в колледже, я купил ей трансатлантический авиабилет, проездной Интеррейл, вручил две тысячи долларов и отправил на месяц в Европу. Я получил от нее электронное письмо с греческого острова Спецес; она писала, что прочла мои мемуары путешественника. «…И хотя я, конечно, польщена тем, как ты написал обо мне, до меня вдруг дошло, что на самом деле эта книга о том, как жить со своим одиночеством в этом мире… а ведь все мы, по сути, одиноки. Но я очень хочу, чтобы ты всегда помнил, что у тебя есть я, так же как я всегда напоминаю себе о том, что у меня есть ты».