Тут люлька запрыгала вверх-вниз, и я чуть не мазнул охрой по глазам китихи. '
—Эй, — сказал я, — бросьте ваши штуки. Это опасно. Стена не холст. Ее не поскоблишь.
Тут моя китиха улыбнулась. Глаза ее расширились, засияли, и она стала медленно склоняться ко мне, словно хотела поцеловать. У меня душа ушла в пятки. Я, конечно, был тронут — такая нежность в любимом детище; но, подумал я, уж не снится ли мне сон.
—Девочка моя, — сказал я, — сердце мое, уж ты будь поосторожнее. Не забывай о своей хрупкой комплекции.
И вдруг ее улыбка раздвоилась, глаза съежились, и стена, ускользая из-под моей кисти, стала медленно распадаться. Раздался ужасный грохот, словно с Монумента{60} сбрасывали тысячи набитых углем мешков, и все закрыло облако пыли, густой, как туман. Я глазам своим не верил; и вид у меня — с кистью в руке и разинутым ртом — был, надо думать, несколько растерянный. Когда пыль рассеялась, я увидел сквозь облако десять тысяч ангелов в кепках, шлемах, котелках и даже одного в цилиндре. Сидя на заборах, помойках, водосточных трубах, крышах, подоконниках и даже друг у друга на плечах, они гоготали. Забавно, подумал я; верно, все они смакуют одну и ту же шутку. Дай им Бог здоровья. Не иначе как что-нибудь извечное — пошлый анекдотец или дешевый трюк.
И тут я заметил, что они смеются надо мной. Я непременно поднялся бы и раскланялся, если бы не люлька. Она плясала как никогда.
—Эй, — сказал я. — Не дергайте так. Я сам потихоньку сойду. — Потому что мне вовсе не хотелось причинять людям беспокойство. Мне хотелось поскорее найти новую студию. Мне хотелось снова написать кита, пока я еще чувствовал его.
Но, разумеется, при таком поголовном веселье меня трудно было услышать. И вдруг люлька перевернулась, и я упал на одеяло, которое держали шесть поклонников живописи, они же друзья демократии.
К несчастью, падая, я повредил себе спину, или шею, или что-то еще, и не вполне понимал, что происходит, пока не очнулся в полицейской карете «скорой помощи». Ломило руки и ноги, чуть побаливала голова. Носатик был тут же. Лицо у него так разнесло, что вначале я принял его за еще одного пострадавшего. На соседней койке сидели в ряд Джоркс, монашка и полицейский. У Джоркса один глаз заплыл, а рот переместился куда-то под ухо. Он насвистывал как-то вбок, словно с вызовом. А может, и действительно с вызовом. Монашка с профессиональным видом щупала мне пульс.
—Простите, начальник, — обратился я к полицейскому, — но это беззаконие. Вы не имеете права арестовывать домохозяина за то, что он занимается живописью в пределах собственных владений.
—Пожалуйста, не разговаривайте, — сказала монашка. — Вы тяжело больны.
—Идет, — сказал я. — Ни слова больше, матушка.
Носатик, который то и дело всхлипывал или, может, чертыхался, взял меня за руку.
—Это преступление, — сказал он.
—Что ты! — сказал я, — Просто решительные действия по пресечению агрессии.
—Сорвать все мои лампочки! — сказал Джоркс. — Даже разрешения не спросили.
—Они за это заплатят, — сказал Носатик.
—И не подумают, — сказал я. — Только еще раз погогочут вволю и будут очень горды тем, что ловко выкрутились из каверзного дела.
—Пожалуйста, не волнуйтесь, — сказала монашка. — Это вам вредно.
—Надеюсь, я не сломал себе шею? — спросил я. Мне захотелось почесаться, но я не мог шевельнуть рукой.
—Нет, у вас кровоизлияние в мозг.
—Ах, вот оно что! — сказал я. — Удар-таки. Значит, придется быть поосторожнее. Что одно, что другое.
—О сэр, — сказал Носатик, и на кончике того, что прежде служило ему носом, повисла слеза. — Это невыносимо.
—Ничего, — сказал я. — Вынесешь. Дыши глубже, держи выше голову, считай до пятидесяти и смотри на мир сквозь запотевшие очки.
—Это несправедливо, — сказал Носатик. — Все против вас одного.
—Ну, пошел считать обиды, — сказал я. — А ведь нет ничего хуже, особенно если тебя и впрямь обидели. Да пропади оно пропадом, это чувство справедливости. Гони его от себя, Носатик, не то начнешь жалеть себя, а тогда пропадешь — ослепнешь, оглохнешь, сгинешь заживо. Обеспечь себя работой, открой бакалейную лавку, обзаведись женой, ребятишками и наплюй на эту старую грязную суку — Божий мир. Скажу тебе как другу, если это останется между нами, что когда-то в ранней молодости я тоже мучился чувством справедливости. Я возмущался, почему моя мать моет полы, когда куда менее достойные женщины, надев на себя шляпки — дар небес, — разъезжают в кабриолетах, запряженных парой лошадок, слава Творцу. Плоды страстей и воображения. Даже молодым человеком, немногим постарше тебя, Носатик, я не любил, когда лупоглазые менялы, еще не остывшие от дружеской беседы, хозяйского вина или объятий красотки, этакой райской гурии, норовили столкнуть меня в канаву. Мне почему-то казалось, что это несправедливо. Да, даже знаменитый Галли Джимсон, баловень судьбы и любимец всех сословий, кроме тех, которые о нем ничего не слышали, вполне мог бы ожесточиться и проклясть все на свете, если бы добрая фея-крестная время от времени не посылала ему стену. Да, стены всегда были моим спасением, Носатик. Стены и штукатурка нового образца. Стены и то, что я смолоду лишился зубов и не мог кусать кондукторов и прочих идеалистов. Но главным образом стены. И в особенности та, которой уже нет. Да, мне выпала честь знать многие прекраснейшие стены Англии, но лучшую из лучших счастливая звезда моя приберегла мне под конец — последнюю любовь преклонных лет моих. Она всем взяла — формой, поверхностью, эластичностью, освещенностью и чем-то, что составляет, как известно, самую красоту стены, суть ее естества. Стена старой перечницы была высшей радостью моей жизни. Никогда не забуду, как она брала кисть! Да, мальчики, я благодарю Бога, что он послал мне эту стену. И все другие стены. Они были мне утешением. По правде говоря, ангел, который помогал мне появиться на свет — его звали матушка Гроупер или как-то иначе, деревенская повитуха, старая карга из матросского кабачка, — сказал: «Малютка, ты дитя веселия и нег». Хотя, должен признаться, бедный папочка был так удручен долгами и прочими несчастьями, что, боюсь, сам не ведал, что творил. А бедная мамочка, конечно, готова была дать ему все, что могла, лишь бы это не обременяло семейный бюджет и не наносило ущерба семейному гардеробу. И, боюсь, она день-деньской плакала от жалости к своему муженьку и к себе самой. Нелегкая это штука — любить, когда неоткуда ждать помощи. То самое. Человек чувствует себя куда независимей, когда ничего для себя не ждет. И тогда, возможно, ему удается жить, не накручивая себя надо — не надо.
—Пожалуйста, не разговаривайте, — сказала монашка.
—Ничего, матушка, — сказал я. — Из-за шума машин никто все равно ничего не слышит, да они и не слушают. А если бы и слушали, все едино. Они еще слишком молоды, чтобы набираться ума. А были бы постарше, так не захотели бы.
—Вам нельзя разговаривать: вы серьезно больны.
—Лучше быть таким больным, как я, чем такой здоровой, как вы. Вы же совершенно не умеете радоваться жизни, матушка. Да я смеялся бы сейчас до упаду, только вот шевельнуться не могу.
—Вам надо сейчас молиться.
—Один конец, матушка.
Литературно-художественное издание
ДЖОЙС КЭРИ
ИЗ ПЕРВЫХ РУК
Ответственная за выпуск Наталия Роговская
Художественный редактор Валерий Гореликов
Технический редактор Мария Антипова
Корректоры Елена Орлова, Ирина Щенсняк
Верстка Александра Савастени
Директор издательства Максим Крютченко
Подписано в печать 01.03.2005.
Стихи Уильяма Блейка в романе переведены Я. Гординым
Горгулья - водосточная труба в виде фантастической фигуры (в готической архитектуре). Здесь и далее примечания переводчика.
Автор соединяет фамилии двух художников.
Добсон Фрэнк (1888—1963) — современный английский скульптор. Галерея Института Куртолда (Курто) в Лондоне славится небольшой, но прекрасной коллекцией современной живописи.
Эпстайн Джейкоб (1880—1959) — американский скульптор, работавший главным образом в Англии. Автор статей и групп, выполненных в стилизованной манере, вызывавшей возмущение части критики и широкой публики.
Спенсер Стенли (1891—1959) — английский художник, создавший много монументальных стенных росписей. По переплетению религиозной символики с современностью близок к У. Блейку.
Строка из известной шотландской песни.