В предрассветные часы я слышал пару выстрелов, донесшихся откуда-то издалека, позже скрежет проехавшего по асфальту танка и потом долгий сухой треск пулеметной очереди.
Еще совсем недавно желтоватый свет маленького ночника делал комнату расплывчатой, таинственной, маленькой, преисполненной уважения к смерти – и вот уже занялся день, рассвело; все как бы увеличилось в размерах, стало узнаваемым, и я рассматривал свои пальцы, поворачивая их туда и сюда на фоне окна. Я смотрел на свои руки.
И думал: что значит молодость? В чем она заключается? Как выглядит? Выглядит ли она как нечто такое, что внушает людям любовь? Проходит ли прежде, чем человек это замечает? Светлая ли она, тогда как все другое – темное? Неужели моя душа постарела? Куда все ушло? Куда все уходит так быстро? Куда подевались годы? Почему я вдруг стал старым, если вокруг меня все по-прежнему молодо? Где мои мускулы? Смогу ли я повернуть время вспять, начав заниматься спортом? А если я решусь на это, то не буду ли смешон? Что такое жизнь? И как ее улучшить? И если она улучшится, как я смогу об этом узнать?
Я больше не хочу жить так, как жил раньше, думал я, так – нет. Что-то должно измениться.
Я выбежал из комнаты, добрался до приемного покоя, там на деревянной скамейке сидел Хасан – сгорбившись, уронив голову на грудь – и спал. Больница казалась безлюдной; я проскользнул мимо Хасана, не разбудив его, выскочил на улицу и остановил такси.
Город просыпался, солнце уже выглянуло из-за гор. Я попросил у водителя сигарету, он дал мне одну – маленькую и тонкую, с привкусом древесных опилок, – я курил ее на заднем сиденье и смотрел в окно.
Улицы были почти совершенно пустыми. Никаких людей, выходящих из своих домов, заключающих сделки, поднимающих железные шторы лавок; никто не споласкивает руки у края тротуара, не спешит на молитву, не курит и не пьет чай… Только два пешехода торопливо переходили перекресток.
Город словно вымер. Нам попадалось очень мало машин, да и те проносились мимо на большой скорости. Что-то весьма странное происходит прямо сейчас, подумал я; и, поднеся руку к глазам, взглянул вдаль сквозь растопыренные пальцы, как мы с Кристофером делали в кинотеатре – давным-давно, когда смотрели вместе фильм «Экзорцист» и когда еще все было хорошо.
В вестибюле гостиницы сидели двое полицейских. Тот, что потолще, подошел ко мне, он говорил на гнусавом, неприятном английском. Мы втроем отправились в маленькое гостиничное кафе, где постояльцы обычно завтракали. Кельнер протирал пол влажной тряпкой; когда старший полицейский попросил у него чаю, он исчез в кухне.
Оба вели себя очень вежливо, чуть ли не с робостью. Прозвучало имя Кристофера. Толстый спросил, понравилось ли мне в Иране, и потом сказал, что весьма сожалеет о происшедшем, действительно весьма сожалеет.
Он нерешительно пододвинул ко мне через стол несколько листков бумаги. И попросил подписать эти бланки. Мол, я должен понять, что такова уж природа бюрократии: она требует соблюдения формальностей. И еще: было бы лучше, чтобы я покинул Тегеран, для агентов ЦРУ здесь скоро будет очень опасно, сказал он.
Самое комичное, что они принимали меня за американского шпиона – меня, не имевшего с Америкой ничего общего, кроме, разумеется, того факта, что я дважды летал с Кристофером в Нью-Йорк на аукцион Сотби.
«Забавно. Дайте-ка сюда».
Я подписал бланки, они все были на персидском.
Толстый полицейский сложил пальцы рук домиком и выпятил губы. Губы были очень красными, почти фиолетовыми, как внутренность мясистого цветка.
«И еще кое-что: мы обыскали Вашу комнату и нашли там вот это», – сказал он.
Он толкнул в моем направлении кассету, лежавшую на маленьком столе-приставке. Это была та самая кассета, которую подарил мне Хасан, пару дней назад.
«Это ваша кассета?»
«Да, конечно, моя. А в чем дело?»
Вернулся кельнер с тремя стаканами чаю и поставил их на стол, но к ним никто не притронулся, я тоже нет.
«Это речи аятоллы Хомейни, – уточнил полицейский. – Их записали в Париже, где он живет в изгнании, потом размножили в количестве десяти тысяч экземпляров и нелегально доставили в нашу страну».
Я ничего не сказал. Я просто не в силах был ничего сказать. Но я уже устал от собственной всегдашней трусости. Это не могла быть кассета Хасана, потому что я точно видел, как он дал мне кассету с записями Ink Spots, вынув ее из проигрывателя. Либо Хасан был опасным лжецом, во что я не верил, либо полицейские хотели втянуть меня в какую-то нехорошую историю. Выбор одной из альтернатив оставался за мной. Один из полицейских, более толстый, казался даже вполне симпатичным, несмотря на противный голос и неприятные губы. Хасан, подумал я. Это Хасан.
«Полагаю, будет лучше, если я сейчас же схожу в немецкое посольство».
«Вы свободны и можете идти, куда хотите», – сказал более худой полицейский, который до сих пор не произнес ни слова.
«Хорошо, тогда я пойду».
«Пожалуйста».
Я поднялся.
«Вас подвезти?»
«Прошу вас, не беспокойтесь обо мне».
«Нас это нисколько не обременит, мы в любом случае будем проезжать мимо посольства».
«Тогда, пожалуйста, возьмите меня с собой».
«Пойдемте. Полицейская машина ждет у подъезда».
Только теперь я впервые воочию увидел танки. На каждом третьем перекрестке стояло выкрашенное темной краской, угрожающего вида чудище, и эти машины походили на ящериц, которые поджидают свою добычу; почтовые ящики были опрокинуты, письма плавали в сточных канавах, телефонная будка с разбитыми стеклами лежала на боку, сотни неубранных мешков с мусором стояли у стен домов. Некоторые боковые улочки оказались перегороженными баррикадами из мешков с песком. Я видел, как двое мужчин в белых шлемах разматывали с катушки колючую проволоку и тянули ее с одного тротуара на противоположный.
Мы ехали на полицейской машине по обезлюдевшему городу. Небо было молочно-белым, давило свинцовой тяжестью. Более худой полицейский – тот, что предпочитал молчать, – сидел за рулем, другой время от времени оборачивался назад.
Второй полицейский надел зеркальные солнечные очки, и всякий раз, когда он оборачивался, я мысленно видел себя, сидящего на заднем сиденье, тоже в темных очках, с широко раздвинутыми ногами; так что довольно быстро я изменил позу, закинул ногу на ногу и крепко ухватился рукой за левую лодыжку – пятка лежала на моем правом колене.
«Вы только взгляните, – сказал он и жестом пригласил меня посмотреть в окно. – Времена меняются слишком быстро. Как знать, будет ли у меня завтра работа».
«Вы это всерьез?»
Я понятия не имел, почему он решил поделиться со мной такими мыслями.
«Полицейские, собственно, нужны всегда».
Он провел рукой по лицу. «У вас-то нет семьи», – сказал он, и тут на меня напал долгий и неотвязный приступ кашля. Полицейский вздохнул, улыбнулся и опять повернулся лицом вперед.
«Мужчины менее закомплексованы, чем женщины, – сказал этот полицейский, не отрывая взгляда от ветрового стекла, как будто увидел впереди какой-то ответ и теперь оставалось только за него ухватиться. – Мужчины лучше женщин».
Другой полицейский высоко вскинул брови, на минуту отпустил руль, чтобы взять протянутую ему зажигалку, – я увидел, как две его руки чуть замешкались на ладони второго полицейского, до которой он в знак благодарности дважды дотронулся мизинцем, – и потом, жадно затянувшись сигаретой, выпустил в ветровое стекло струйку дыма.
Мы остановились перед зданием в вильгельминовском стиле, которое, как ни странно, при ближайшем рассмотрении показалось мне скорее постройкой пятидесятых годов. Оно было окружено высокой стеной, по верху залитой бетоном с вделанными в него осколками разноцветного стекла.
У черной стальной двери стояли примерно тридцать по виду совершенно отчаявшихся людей и ждали, когда их пустят внутрь. Они были в пальто, некоторые – со связанными руками.
«Подождите, я подержу вам дверцу машины. Тогда вам будет легче пробиться сквозь толпу». Толстый полицейский вылез на тротуар, обогнул авто и открыл мне заднюю дверцу.
«До свидания. Мне в самом деле очень жаль, что с вашим другом случилось такое. Удачи». Он пожал мою руку.
«Да, и вам того же. Спасибо за участие, вы были ко мне очень добры».
Иранский охранник сперва посмотрел на мои сандалии, но потом быстро отдал честь, поскольку я выходил из полицейской машины. Я высоко поднял свой паспорт, и он крикнул, чтобы меня пропустили. Люди расступились, даже не выражая никакого недовольства, просто так; их поведение свидетельствовало о глубочайшей апатии, плечи были опущены, они знали, что их все равно не пропустят, никогда, – и тем не менее продолжали терпеливо ждать. Полицейская машина развернулась и уехала.
Солдат с белой повязкой на плече сказал несколько слов в переговорное устройство, стальная дверь с жужжанием отворилась, и я ступил во двор. Там росла яблоня, прямо посреди гравия. Все звуки городской жизни разом исчезли. Я подошел к парадному, немецкий солдат улыбнулся мне, полистал мой паспорт, и вот я уже внутри.