И он меня действительно любил! Он вовсе не был обычным хорошим мужем, он был удивительным, не таким как все…
Слезы мои текут, как вино, и я пьянею от горя. Печаль — тоже порок, в котором не стоит погрязать, но я хочу хоть что-нибудь оставить себе. Например, каждый раз, когда звонит телефон, я позволяю себе надеяться, что это звонит мой муж, что он хочет попросить у меня прощения: «Кати, Кату, Катюша», он, что, хочет сказать, будто я его не так поняла, и «Другая», его «будущая», не существует, больше не существует…
Однако если он позвонит мне, то не застанет, до меня не добраться, я недосягаема как для его когтей, так и для его ласк. Недосягаема для голоса. Я даже принесла на плаху автоответчика некоторые усовершенствования, которые доставляют мне удовольствие: под предлогом того, что мне надо точнее отделить деловые звонки от личных, я попросила установить у себя в доме еще один номер, на верхнем этаже, в его бывшем рабочем кабинете, который стоит теперь закрытым, как могила. Назойливым абонентам мои автоответчики с большой любезностью называют этот бесполезный номер.
Незваные гости глотают наживку: мне слышно снизу, как долго надрывается телефон в пустой и холодной комнате. Отличная наживка, верно? Оставить попавшему в западню зверю надежду, что он может выбраться на волю, надежду, что он может добраться до меня, может быть, ранить… Кое-кто из докучливых абонентов (уж не сам ли мой муж?), промучившись впустую во тьме, снова обращался к автоответчику. Может быть, они не расслышали? Или плохо записали номер, который был им указан? И они снова доверчиво выслушивают мои обещания и советы, потом снова звонят во тьму, и им снова не отвечают. Никогда. Телефон не умолкает, выбивается из сил, потом затихает. И наконец испускает дух…
Пытки этой избегают лишь дети: на моих автоответчиках есть специальный сигнал, секретный код, который я им дала. Только им известны четыре цифры, которые открывают им мое сердце в любое время дня и ночи. Это, конечно, даты. Конечно, взятые из истории. Наугад, но я запоминаю только даты катастроф — мор, разгром войск… Смерть в качестве пропуска. Смерть, как пропуск в забытье, чтобы пробежать на цыпочках, закрыв глаза и уши, медленные коридоры моей зимы.
В моей жизни царит снежное сияние, которое окутывает окрестности, — как будто в полдень только начинает светать. Белесое небо, обледенелая земля, пронизывающий ветер. Я прокладываю свой путь между двумя стенами, сложенными из тумана. Различить ничего невозможно, ни аллей, ни ступеней, даже гор не видно, зеркальной поверхности воды и деревянного мостика тоже. Все расплылось, остался туман.
Я потерялась, не знаю, куда идти: из всех моих владений и угодий осталась лишь бесконечная дорога, которая никуда не ведет… Да и осталось ли еще что-нибудь в мире, что заслуживает моего внимания?
* * *
Я ослепла. Только снег, чистота, низкая видимость — все сговорилось запутать меня. Я слепа.
В тот вечер, когда они впервые увидели друг друга (на обеде у друзей), я тоже была там, но не обратила внимания на прекрасную незнакомку, которой предстояло перевернуть мою жизнь, не заметила я и того, как смотрел на нее мой муж. Я ничего не замечаю, пока оно не обрело словесную форму. Мне никогда было не различить присутствие «другой, которую сразу узнаешь, стоит только на нее взглянуть», я так и не увидела тот влюбленный, томный огонек, который неожиданно зажигается в глазах и так хорошо описан в книгах, — мне даже не представить себе, как он выглядит.
«Ты что, слепая, что ли?» Сколько раз слышала я этот вопрос, когда искала что-нибудь прямо у себя перед носом или упорно не хотела признавать то, что всем уже давно стало очевидно: «Да они влюблены друг в друга, это бросается в глаза! Ты что, слепая, что ли?» Да, я слепая, такая слепая, что об этом знают только мои близкие: я настолько близорука, что могу не узнать собственных детей на расстоянии метра, перепутать дерево со столбом, женщину с мужчиной, я близорука настолько, что, войдя в комнату, могу спутать, где в ней люди, а где предметы, настолько, что иногда мне кажется, что меня окружает какая-то тягучая серая масса — в ней все смешалось: красавцы, уроды, друзья, враги, живые и мертвые… Я не различаю ни чужих сердечных порывов, ни чужих влюбленностей — мне бы свои различить!
Когда я познакомилась с Франси (на паруснике «Виктория», который уносил группу студентов к Австралии), я только что потеряла свои очки. Я увидела его глазами не влюбленной, а близорукой. Результат, впрочем, был один и тот же: я его приукрасила. Я не заметила юношеской худобы созревающего подростка, его слишком большого рта на слишком худом лице. Я видела только, что он высокий, видела только его молочно-белую кожу и огненные волосы — с близорукими всегда так: можно ничего не увидеть глазами, зато все — сердцем.
Но я и другого не увидела: того, что влюбилась. Только в Сиднее я начала отдавать себе в этом отчет: зачем, черт возьми, я так стараюсь как бы случайно оказаться рядом с ним в автобусе, в баре, в аудиториях? Мне хватило мужества все же произнести ответ: я влюбилась. Я очень быстро перешла от любви издалека к любви вблизи, но, и находясь рядом, любовник не приближался ко мне настолько, чтобы его можно было обожать, или мы находились друг от друга на расстоянии пятидесяти сантиметров и я его не видела, а когда мы уничтожили между собой всякое расстояние, я все равно не видела его целиком, только кусками. Никогда я так и не смогла его увидеть отчетливо всего целиком. Когда я вернулась во Францию, мне сделали новые очки, но было слишком поздно…
Я настолько была привязана к нему, и привязанность эта укрепилась до такой степени, что я уже смогла узнавать его издали: посреди самых непонятных скоплений людей я узнавала его — по огненному «султану». В течение тридцати лет эта медно-золотая шевелюра вела меня вперед — так заплутавший путник прокладывает по солнцу свой путь. Всегда, в любом месте, где бы я ни находилась, мне удавалось рассеять вокруг себя туман, для того чтобы найти его и встать с ним рядом.
С тех пор как он ушел, я в ужасе останавливаюсь на пороге залов, где проходят коктейли или вечеринки, — меня пугают те неразличимые для меня группы людей, те людские скопления, которые оказываются передо мной — погас тот свет, что рассеивал для меня мглу. «Ну, а… ваши очки?» Я дойду до конца в своих признаниях: я страдаю не только близорукостью, но и «недостатками в сведении зрачков» — благородное название для страбизма, косоглазия, когда «один глаз — в одну сторону, а другой — в другую». Я не могу правильно определить ни расстояние, ни объем, я никогда не знаю, в каком месте надо расставить вещи: смотря широко распахнутыми глазами на то, что я делаю, я наобум перемещаю картины по стене, книги — по столу, путаю ступени на лестнице. Все зависит от того, каким глазом я смотрю, и бывает, приходится все переделывать…
До десяти-двенадцати лет я была козлом отпущения на школьных переменках, «косоглазкой», которую очень приятно отбросить, исключить из игры, лишить откровений, потому что она «никогда не смотрит в глаза». Я, правда, и не осмеливалась это делать: я никого не видела и ничего не могла различить, — «неоперабельна», — сказали маме в больницах, куда она меня таскала. Потом неожиданно произошло чудо — появилась близорукость, эта восхитительная вуаль, которая упала между мною и миром, стерла людей и вещи, уравняла между собой хороших и плохих и скрыла от них мой недостаток, потому что зрачки мои обрели внешний параллелизм. Только внешний: мне не всегда удается совместить изображения, посылаемые мне левым и правым глазом; у меня не добавилось знаний ни об объемах вещей, ни об их длине, ни о том, где они кончаются; я по-прежнему не уверена, где находится край чего-нибудь, где точно проходят дороги и где находятся рытвины, гвозди и картины; я не всегда вижу мяч, который мне бросают, корзину, на которую нацелилась, — но внешне ничего из этих резких перемен осей зрения не видно… По крайней мере до тех пор, пока я не начну лечить близорукость! Так что по совету врача я научилась пользоваться очками как лорнетом: надеваешь на несколько минут, чтобы рассмотреть название улицы, информацию по телевизору. Я пользуюсь очками точно так же, как капитан: подзорной трубой я намечаю нужную точку, нахожу раз и навсегда какое-то лицо, фигуру, разглядываю пейзаж, остров вдалеке — только намечаю, разглядываю, нахожу, иначе мне грозит, как в сказке, вернуться в мое первоначальное состояние, русалка обернется рыбиной, принцесса вновь станет золушкой.
Из двух вынесенных мне приговоров: видеть, не показываясь людям, или показываться, но не видеть — я выбрала второе и отдала себя безоружной на их волю, однако я приложила все возможные силы, чтобы скрыть свой недостаток, и в неустойчивый, текучий, ненадежный мир я вступаю с обманчивой уверенностью, как в туман, который мне кажется настолько плотным, что художники-импрессионисты превращаются для меня в самых настоящих реалистов; я всегда видела природу такой, как они ее изображали: световые пятна на фоне тумана, они дрожат, льются, меня эти люди совершенно не эпатируют, ни они, ни их «световые вибрации», ни пуантилизм. Погружаться в мечтания заставляют меня только гиперреалисты: их точные линии, не знающие сомнения мазки, тщательно выписанные перспективы, вылизанные подробности — все это заставляет меня воображать мир, который я с трудом себе представляю, в нем — предметы, которые имеют четкие контуры, в нем люди имеют лица.