Вторник
— Папа звонил, — сказала Машка Кудрявцева, глядя на меня исподлобья.
Я увидела по её лицу, что она знает ВСЕ, но не знает — знаю ли я, и боится нанести мне душевную травму.
Врать она, бедная, не умеет, и на её детском личике столько всего, что я не могу смотреть. Наклоняюсь и расстёгиваю дорожную сумку. Достаю подарки: чопан, тюбетейку, казан для плова и кумган — кувшин для омовения.
В Москве это все неприменимо, включая казан, так как он без крышки и не лезет в духовку.
— Кому звонил, тебе или мне? — спрашиваю я.
— Разве это не одно и то же?
— Конечно, нет. Ты — это ты. А я — это я.
Я даю ей право на самоопределение, вплоть до отделения. Право на автономность. Но она отвергает это право.
— Глупости. Я — это ты. А ты — это я.
Мне тяжело существовать на корточках, и я сажусь на пол.
— Мама, у меня к тебе очень, очень важное дело. Я хочу поехать с Костей на каникулы к ним на дачу.
— Хочешь, так поезжай, — отвечаю я.
Машка не ожидала такого поворота событий. Она приготовилась к моему сопротивлению, а сопротивления не последовало. И было похоже, как если бы она разбежалась, чтобы вышибить дверь, а дверь оказалась открытой. Машка мысленно поднялась, мысленно отряхнулась.
— К тебе хочет зайти Костина мама. Выразить ответстенность.
— Какую ещё ответственность? — насторожилась я.
— За меня. Вообще…
— А зачем?
Хотя глупый вопрос. Это, пожалуй, самое главное в жизни — ответственность друг за друга.
Я поднимаюсь. Подхожу к окну. Смотрю, как метёт мелкая колкая метель.
Из моего окна виднеется посольство Ливии, обнесённое забором.
То, что внутри забора, — их территория. Вокруг зимняя Москва, а в середине — Ливия, с её кушаньями и традициями.
— Что отец говорил?
— Говорил, что я уже большая.
Значит, взывал к пониманию: «Ты уже большая и все должна понимать». А если Машка отказывалась понимать, то утешал себя: «Вырастешь, поймёшь».
— Маша…
— Что?
— Если ты выйдешь замуж, возьмёшь меня к себе?
— Само собой…
— Я не буду занудствовать. Я буду покладистая старушка.
Машка помолчала у меня за спиной. Потом спросила:
— А ты видела мои белые сапоги?
— Хочешь, возьми мои.
— А ты? — оторопела Машка.
— А я иногда у тебя их буду брать.
Машка соображает, и я, не оборачиваясь, вижу, как напряжён мыслью её детский лобик.
— Нет, — отвергает Машка. — Лучше я у тебя их буду брать. В крайнем случае.
Она подходит ко мне, обнимает. Замыкает пространство. Как забор вокруг посольства. А в середине наше с ней государство.
Среда
Колбы с растворами стоят, просвечивая на свету, как бутылки в баре. Моя лаборатория больше не кажется мне обиталищем доктора Фауста. Но и захламлённым чуланом — тоже не кажется. Это нормальная хорошо оборудованная лаборатория в современном научном учреждении.
А я — нормальный научный сотрудник, работающий над очередной биологичёской проблемой. Я уже знаю, что гормон счастья анти-адреналин в значительной степени состоит из белка, поэтому толстые люди более добродушны, чем худые. И ещё я знаю, что никакого переворота в науке я не сделаю и искусственного счастья не создам, ибо не бывает искусственного счастья. Так же, как не может быть искусственного хлеба.
Что касается моего генеральства, то никакой я не генерал, и не в чинах дело. Как говорил Антон Павлович Чехов: «Наличие больших собак не должно смущать маленьких собак, ибо каждая лает тем голосом, который у неё есть».
Я — старший научный сотрудник. СНС. Эти три буквы напоминают серию номеров «Жигулей» в городах Ставрополь, Саратов, Симферополь. И старших научных сотрудников — столько же, сколько Жигулей в этих городах. И мне это нисколько не обидно. Единственное, неудобно перед французами. Надо же, заморочила голову целому городу.
За моей спиной открывается дверь. Кто-то осторожно входит. Я оборачиваюсь. Это Подруга. Я успеваю заметить, что она правильно одета — строго и дорого. Тоже небось продумывала. Но боже мой… Как я сейчас от этого далека.
Как далеко отодвинулись от меня проблемы чёрной пятницы. Они остались где-то в прежней жизни, где для меня все умерло, кроме детства Машки Кудрявцевой. Может быть, не умерло, но опустилось, как культурный слой.
А я переместилась в другую цивилизацию. И если бы не страстная неделя, неделя страстей, — я не попала бы в эту сегодняшнюю жизнь, потому что сюда можно въехать только на билет, купленный ценою страданий. Ибо одни страдания заставляют душу трудиться и созидать, извините за пышное слово. И если страдания не превышают предел и не переламывают человека пополам, то они укрупняют его. Так что не надо бояться страданий. Надо бояться прожить гладенькую благополучную жизнь.
Я думала обо всем этом позже. А в этот момент мне было не до выводов и обобщений.
Я собрала свои колбы. Слила их в одну, образовав коктейль. Вылила в раковину. Я выплеснула двадцать лет своей жизни, и мне было нисколько не жаль. Неудобно только перед французами. Заморочила голову целому городу…
— Все могло быть так и по-другому, — наконец проговорила Подруга. — Но ты должна была узнать это от меня.
— Само собой, — ответила я. — Но это уже не имеет значения…
Я взяла пальто и пошла из лаборатории. Подруга посторонилась, пропуская меня. Интересно, что она подумала… Наверное решила, что я обиделась за то, что она увела у меня Мужа.
В коридоре мне попался Гомонов.
— Вы вернулись? — остановился он. Значит, заметил моё отсутствие.
— Нет, — сказала я. — Не вернулась. Меня нет.
Я покончила с собой. С прежней. А новая ещё не началась. Так что меня действительно нет.
Я выхожу из института.
Наше здание стоит как бы на перекрёстке, от него отходят четыре дороги на все четыре стороны. Я могу выбрать любую. Я сейчас свободна, как в студенчестве. У меня нет ни дела, ни Мужа, ни даже сапог, потому что я отдала их Машке.
Метёт сверху и снизу. Сплошной снежный туман, и, кажется, что весна не придёт никогда. Но она придёт обязательно, я вчера видела её собственными глазами. Надо только подождать.
Пройдёт время. Туман рассеется. И моя звезда с обломанным лучом будет светить тихим и чистым светом, как будто на небе произвели генеральную уборку и протёрли каждую звёздочку.