Накануне отъезда я складывал чемодан, вернее, сложили его тетки, а я конспиративно помещал там трофейную финку, ту самую, из Стрельны. Кстати, для полной роскошности можно было выменять у Тольки еще штык, он просил за него мои довоенные фантики — уж не знаю, для кого. Но я их еще раньше, год назад, сваляв дурака, зачем-то подарил Бородулиной.
В общем, я копался в чемодане, вынимал финку из носков и маек, дотошно завертывал ее в полотенце, и тут в нашу дверь постучали. Я сразу захлопнул крышку, схватил со стола газету, сел на оттоманку и только тогда рассеянно сказал: «Войдите». Вошла Запукина. Лицо у нее было бледное и даже показалось мне худым, волосы коротко, почти как у меня, пострижены, в светлых глазах решимость. В руке Запукина держала большой конверт.
— Вот, — сказала она почему-то приказным тоном и протянула мне конверт. — Тут адрес. И местный телефон. Поедешь и отдашь. Понял? Скажешь: «Просили вручить лично в руки». И больше ничего, ни одного слова. Ты понял? Отдашь и сразу уходи. А на вопросы не отвечай.
Я взглянул на конверт. Он был адресован: «Стогову Михаилу Терентьевичу (лично в руки)»— и адрес. Адрес мне ни о чем не говорил, я не знал такой улицы.
— А где это? — спросил я. — И почему нету номера квартиры? Это что, в деревне?
— Не в деревне, — строго сказала Запукина. — Это завод. Ехать надо на четвертом автобусе до Уткиной Заводи. Запомнил? А там, как выйдешь, сразу спросишь. Войдешь в проходную, справа местный телефон. Номер 369, тут написано. Вызовешь… его. И все. Ты понял?
Не дожидаясь ответа, она сурово повернулась и вышла. А я поехал в Уткину Заводь. Почему-то мне даже в голову не пришло отказаться, хотя дел перед отъездом было, конечно, полно.
Автобус тащился целый час, он был пустой и очень трясся по брусчатке. За окнами тянулся бесконечный проспект Обуховской обороны (а может, в то время он еще назывался Шлиссельбургским шоссе, не помню), я смотрел на кирпичные, потемневшие от копоти старые здания заводов, а потом пошли уж совсем незнакомые места, точно я попал в другой город. На остановках входили люди, автобус завывал и трогался, а мне казалось, что и люди тут — другие, не такие, как у нас в центре, а как в Челябинске, где мы жили в эвакуации.
Я вышел там, где сказала Запукина, и сразу увидел завод. Проходная оказалась маленьким деревянным домиком, там сидел пожилой вахтер в гимнастерке, с наганом, и пил чай из кружки. Рядом на газете лежала сайка. Вахтер спросил:
— Тебе что, парень?
Я сказал, что мне нужен Стогов Михаил Терентьевич, я его должен вызвать по телефону номер триста шестьдесят девять.
— Зачем — по телефону? Вон он стоит! — Вахтер высунул голову в окошко и позвал:
— Стогов! Тебя тут пацан спрашивает!
И вот передо мной стоит ОН, тот, кому я столько раз звонил, из-за кого наша Запукина всю зиму мешала мне делать уроки, а теперь уезжает в Воркуту. Он стоит и смотрит на меня, а я на него. Эх, было бы ради чего красить волосы и писать по ночам письма, чтобы потом разрывать! Старый дядька, лет сорок, волосы редкие, нос длинный. В очках. И не видны знаменитые глаза. На портрете, который Запукина показывала теткам, очков не было.
Я молча подал конверт. Он молча вскрыл его и вынул оттуда свою фотокарточку, ту самую, и еще две бумажки. Лицо у него сделалось изумленным и каким-то дурацким. Он долго вертел фотографию, потом перевернул ее и стал разглядывать обратную сторону. Ничего там не было кроме остатков клея. Потом он медленно прочитал одну за другой бумажки.
Я должен был уйти — так велела Запукина, но я стоял и ждал, что будет. Дочитав, он поднял голову. Теперь в его глазах суетилась уже полная растерянность.
— Это… это чего? — спросил он, заглядывая мне в глаза с таким выражением, точно я псих.
Вахтер перестал чавкать своей сайкой и тоже бдительно смотрел на меня.
— Что это? От кого? Что это?! — Стогов совал записки мне под нос и при этом кричал, будто я не только псих, но еще к тому же и глухой псих.
Отвечать на вопросы Запукина запретила. Я был обязан молчать. И я молча взял у него из рук бумажки. На одной из них было написано: «Тов. Запугина. Прошу Вас отработать завтра в вечер за т. Парамонову. М. Стогов». Вторая вообще была непонятная, без обращения. Там говорилось, что занятия кружка переносятся на четверг.
Не говоря ни слова, я вернул обе записки вытаращенному Стогову и вышел из проходной.
— Мальчик! Мальчик! Куда? Стой! — послышалось за моей спиной. Кричали оба — Стогов и вахтер. Пусть кричат! Я помчался к остановке. Пусть хоть разорвутся! Подумаешь, тоже мне еще тип! Лысый очкарик. Жалко, я финку упаковал. Плоха ему, паразиту, видите ли, наша Вера Запугина!
Вера ждала меня во дворе.
— Отдал? — спросила.
— Отдал, — кивнул я и собрался рассказать, как все было. Почему-то мне очень хотелось приврать, будто Стогов ломал руки.
— Я прихожу… — начал я с подъемом, но она меня остановила:
— Не надо. Я не хочу ничего знать.
Назавтра я уехал в лагерь, а когда вернулся в августе, на двери в комнату Запугиной висел замок.
Потом там сменилось еще несколько жильцов, но подолгу не задерживался никто. Сварщик с Балтийского завода, получивший эту комнату первым, только мы успели подружиться, вдруг женился и переехал к жене на Петроградскую сторону. Комната долго стояла пустой, а примерно через год там поселилась Танька, штукатур с какого-то строительства. К ней каждый день ходили кавалеры, и все разные. Некоторые из них оставались ночевать. Вели они себя тихо, на кухне не появлялись, в коридоре здоровались, но мои тетки и Анна Ефимовна были возмущены до последней крайности. Они даже пробовали вести с Танькой воспитательную работу, тетя Калерия нарочно выходила на кухню, когда Танька там стирала или готовила, чтобы громко порассуждать с Анной Ефимовной о девичьей гордости и мужском достоинстве. В ответ на «Чернышевский сказал: умри…» — Танька начинала петь арию Эдвина «Сильва, ты меня не любишь» или «Помнишь ли ты, как счастье нам улыбалось?». Голос у Таньки был сильный, она легко забивала тетю Калерию, так никогда и не узнав, что лучше умереть, чем дать поцелуй без любви. Отчаявшись, тетки просто перестали обращать на Таньку внимание, но истово следили, чтобы между нею и мной не возникали контакты. Стоило мне оказаться в кухне или коридоре наедине с Танькой, как тотчас по крайне неотложному делу являлась тетя Калерия лично или ее разведчик тетя Ина. Беспокоились они не зря — Танька интересовала меня чрезвычайно, хоть и была грубая и бесстыжая, жуткие ругательства произносила буднично, как «стол» или «стул», могла ни с того ни с сего задрать подол и начать деловито пристегивать чулок или что-то там такое поправлять, так что приходилось нехотя отворачиваться.
Каково же было всеобщее изумление, когда в конце концов (и довольно скоро) она торжественно вышла замуж. Была свадьба, правда, не у нас в квартире, а в общежитии, где жил Танькин жених. Мои тетки, я и Анна Ефимовна получили приглашение, но тетя Калерия отказалась за всех: «Спасибо, Таня, но мы, к сожалению, очень заняты, желаем вам большого человеческого счастья». Мы подарили ей в складчину радиоприемник.
Вскоре после свадьбы Танька с мужем получили жилье в новом доме. Тетя Ина говорила, что Татьяне повезло, а ее супругу не очень, тетя Калерия возражала, что каждый народ имеет то правительство, которого он заслуживает. Комната между тем стояла пустая. До самого моего отъезда, — Танька вышла замуж, когда я кончал десятый класс.
А Вера уехала уже почти три года назад. За все это время от нее пришла одна открытка — какое-то поздравление с праздником, и понять из этой открытки, как она там живет, было невозможно. А мы с тетками жили по-прежнему, только никто теперь не приходил мешать мне дурацкими «ОН-СКАЗАЛ-Я-ПОЗВОНИЛА…» Зимой в углу топилась наша печка, под розовым абажуром над обеденным столом, покрытым клеенкой, горела шестидесятисвечовая лампочка, я писал сочинение про «образ лишнего человека», тетя Ина, сидя на оттоманке рядом с тетей Калерией, штопала или вязала, а тетя Калерия шепотом, чтобы не мешать мне (и этим жутко отвлекая), читала ей новый лауреатский производственный роман, который принесла из своей библиотеки.
Весной делали генеральную уборку, тетя Ина, стоя на табуретке, водруженной на подоконник, тянулась к фрамуге, тетя Калерия держала табуретку, все время повторяя «Георгина, не упади!». Потом они вместе разбирали платяной шкаф и буфет, и тетя Калерия тужила, что накопилось полным-полно ненужного хлама, и его надо немедленно, тут же, выбросить. Но у нас никто ничего никогда не выбрасывал.
Перед Восьмым марта, дня так за три-четыре, тетки, трепеща, отправлялись покупать себе шляпы. Еще несколько дней до этого они готовились к этому торжеству — листали журнал «Работница» и журналы мод, — их у тети Калерии в библиотеке было полно; обсуждали, что будут носить в этом сезоне, какие фасоны подходят женщинам среднего и старше среднего возраста, прикидывали, какой расход не окончательно нас разорит. И наконец уходили, возбужденные, робеющие, помолодевшие.