И мы смирились с кошкой в доме. Назвали ее после долгих раздумий Кисой, поставили ящик с песком. И вдруг уютно стало в доме. Уютно тем стародавним хрестоматийным уютом, воспоминание и тоска о котором живет в каждом, наверное, человеке: за окнами — непогода… гудит в печи огонь… теплый оранжевый свет падает из-под абажура на белую скатерть… а возле печки старательно дремлет на диване пушистый котенок и с чувством большого удовлетворения жизнью трещит себе под нос — совсем как трансформатор.
Кроме Кисы право постоянно жить в доме имел и Федька.
Федька был еще… никакой. То есть никакого еще характера в нем не было. Один лишь безоглядный щенячий восторг, умилительная растяпистость, добродушие, доверчивость и непререкаемая уверенность, что все в мире приспособлено исключительно для его, Федькиных, игр.
Он был смешной, косолапый, упитанный ребенок.
Конечно же, к дворнягам он не имел никакого отношения: густая черная крупнокурчавая шерсть; как бахромой занавешенные уморительные глазки; с младенчества бородатая, карикатурно-стариковская, квадратом вытянутая вперед морда. В нем была порода, это было сразу заметно, но какая именно, увы, не знаю. Что-то эдакое терьеристое, скотч-терьеристое…
Он обещал быть умницей. За конфету (но только в фантике) с готовностью давал лапу, по команде садился. Этой премудрости он выучился едва ли не со второго раза. Когда с ним разговаривали, умел делать необыкновенно заинтересованную, словно бы даже все понимающую морду, склоняя при этом голову то на один бок, то на другой. И хоть хлопотно с ним было (проситься, например, на улицу он долго не мог научиться), хоть и приходилось постоянно треножиться за него — он мог по глупости и заблудиться, и под поезд из любопытства сунуться, — но мы его полюбили. Право, едва мы только взглянули на эту потешно заросшую морду, в эти юмористически поблескивающие черные глазки — мы сразу же впустили его в свое сердце!
Федька рожден был, конечно, не для дворняжьей жизни. Вот уж кто в профессорской квартире чувствовал бы себя на законном месте!
Братишка, как сказано, замечать его отказывался. И естественно получилось, что наперсником в жизни и напарником по играм стал для Федьки Джек-обалдуй. Мы диву давались, как быстро перенимал Федька все Джековы замашки. Впрочем, чему тут было удивляться? Джек, хоть и выглядел взрослым псом, но по характеру, по взглядам на жизнь был еще совсем мальчишка. И нетрудно ему было найти общий язык с таким же, как он, развеселым лоботрясом Федей.
Федька хвостом бегал за Джеком, постоянно задирал его — Джек с готовностью затевал свалку. Ни минуты не проводили они в покое, когда были рядом.
Покуда игры эти проходили в саду, смотреть на это кипение собачьего оптимизма доставляло нам одно лишь удовольствие. Но вот Федька стал увязываться за Джеком на улицу, и мы затревожились. Слишком уж мал и несмышлен он был для таких экспедиций.
Федька и сам вначале словно бы чувствовал это. Провожал Джека с Братишкой до какой-то определенной черты, а затем сломя голову мчался назад. Через некоторое время, возвращаться стал медленнее, толково исследуя по дороге все достойное его внимания. Ну, а потом стал пропадать и по полчаса, и по часу, возвращаясь то в одиночку, то в компании со старшими товарищами.
Одно было хорошо: он по-щенячьи боялся темноты и поэтому, когда начинало смеркаться, в дом зазвать его не составляло труда.
Он врывался в комнаты как в дом родной, мгновенно, кажется, забывая об улице со всеми ее прелестями. Деловито загонял котенка на диван. В одну секунду дочиста вылизывал все кошкины плошки и падал на пол отдохнуть. Однако тотчас же, завидев неосторожно оставленную среди пола тапочку или наполовину обглоданную любимую чурку, со вздохом вставал и принимался за свои щенячьи дела, подзапущенные в связи со светской суетой дворовой жизни.
Киса с неудовольствием и недолго терпела Федькино равнодушие к своей персоне. Спрыгивала с дивана, прохаживалась мимо Федькиной физиономии, держась с каждым разом все ближе и дерзостнее. Тот воодушевленно грыз замурзанную какую-нибудь стельку и не замечал её.
Затем Киса начинала забавляться с хвостом собачьим и таки добивалась того, что Федька, наконец, отрывался от своих дел и подсовывался к ней пастью, злобно якобы ощеренной. Кисе только того и надо было: в буйном восторженном испуге уносилась она куда-нибудь под диван, чтобы сию же секунду высунуться и снова приняться следить за возлюбленным своим недругом.
Федька продолжал заниматься, но глаза уже покашивал в сторону Кисы.
И вот — выгнувшись неимоверной дугой, распушившись и вознеся к потолку, напоминающий столб дыма хвост, Киса вновь выскакивала из укрытия. Боком, гарцуя, подлетала к лежащему Федьке и, стукнув его игрушечной своей лапкой, тут же улепетывала в засаду.
Федька поднимался. С придурковатым видом совал нос под диван, сопел. Снова ложился. И тут Киса вновь налетала — теперь с другой стороны. И так повторялось множество раз.
Потом Киса позволяла себя поймать, и Федька, прикрыв глаза, обняв для удобства лапами, начинал притворно сердито терзать ее.
Он беззлобно и лениво покусывал ее, иной раз даже голову целиком забирал в пасть, а Киса только урчала, явно услаждаясь этими звериными ласками. Впрочем, время от времени она для порядку давала Федьке по носу, дескать, знай, мужлан, рамки-мерки. Но коготочки, замечу, не выпускала.
На улице было уже далеко не тепло. И мы, новоиспеченные пейзане, с большим рвением по два-три раза на дню, надо или не надо, топили.
Нам нравилось, как горит в печи огонь. Нравилось незнакомое, очень приятное и, должно быть, очень древнее чувство защищенности, спасенности, которое рождалось в нас при виде живого огня.
В комнатах у нас всю зиму было двадцать шесть — двадцать восемь градусов. До какой температуры раскалялась печь, не знаю, но однажды у нас даже запалился, как под утюгом, пододеяльник на постели, близко придвинутой к печной стене.
Киса нас поражала. Она всегда норовила улечься поближе к теплу, как бы жарко ни было. Однако случалось, что и она не выдерживала: в полуобмороке сползала на пол охолонуться и становилась на это время любимейшей Федькиной игрушкой.
Он таскал ее тогда по полу, очень бережно держа зубами за тощую шкирку, заволакивал под диван и будто бы забывал ее там. Затем снова вытаскивал, клал в самые неподобающие места: в груду дров, например, на журнальный столик, в блюдце, из которого в обычное время Киса пила свое молоко… Он, вероятно, воображал ее какой-то своей добычей, что ли? А ей это, несомненно, доставляло удовольствие.
Вскоре на ночь мы стали отправлять их на террасу.
Во-первых, Федьке, безусловно, вредно было спать в такой жаре. Во-вторых, он упорно забывал проситься на двор. Ну, а в-третьих, Киса возымела обыкновение затевать свои шумные игры с бумажками и щепками непременно среди ночи, а на рассвете спать укладывалась нигде, кроме как на драгоценном животе моей супруги, оглушительно треща-мурлыкая при этом.
Но Федьке с Кисой прекрасно было и на террасе, вдвоем.
Когда среди ночи я выходил к ним, Федька, спавший на кушетке, тотчас поднимал голову и принимался преданно, хоть и лениво, постукивать хвостом. Мгновением позже где-то под брюхом у него зажигались два зелененьких кошачьих огонечка и, тоже приветственное, безмерно довольное, звучало мурчание Кисы.
Вот так они и жили, Федька с Кисой. Как кошка с собакой.
* * *
А Нефертя, Кисина мамаша, между прочим еще раз навестила нас, уже среди зимы.
У меня создалось впечатление, что это было нечто вроде инспекторской проверки. Все ли, дескать, условия созданы для жизни и произрастания ее ненаглядных деточек?
И мы, вспоминаю, с интонациями прямо-таки извинительными объясняли ей, что серенький котенок пропал, а куда — не ведаем и нашей вины в том — честное благородное слово! — нет.
Вряд ли, однако, Нефертей руководили материнские чувства. Кису, изрядно подросшую к тому времени, она ясно воспринимала как незнакомую кошку-подростка. Они даже коротенько сцепились возле миски, когда Киса, забыв о субординации, сунулась туда первой.
Нефертю мы заманили в дом и не выпускали до утра. У нас тогда завелась мышь, ловить которую Киса то ли по малолетству, то ли по лености отказывалась. Нефертя нам мышку среди ночи изловила, утром ушла, и больше я ее никогда не видел.
* * *
В начале декабря лег, наконец, настоящий снег.
Он и до этого выпадал несколько раз и довольно изрядно — приходилось даже расчищать дорожки в саду. Но тому снегу у нас почему-то не было веры. И в самом деле, полежав с полдня, он уходил в землю. Бесследно. Назавтра, даже странно было вспоминать о нем.
Но этому снегу, декабрьскому, мы поверили сразу.
И со странно одинаковой улыбкой, полурадостной, полутревожной, сказали друг другу: «Все! Зима!».