— Из-звините, — пробормотал чей-то голос, — это был один из наших соседей, который явно ошибся дверью. Он ушел, а мне пришлось встать, чтобы погасить свет.
Джон Бёрд подслушивает собственную жену и выслушивает другую женщину
Еще из гаража, сквозь открытое окно, я услышал ее смех, потом посмотрел в щель между оконной рамой и гардиной: Юнис положила голые ноги на журнальный столик возле кушетки, телефонную трубку она зажимала между плечом и подбородком, свернутые в трубочку бумажные носовые платки были проложены между пальцами ног. Сегодня она сделала себе черные ногти. На столике перед ней лежала бумага. В правой руке у нее были сразу три карандаша. Юнис сидела ко мне спиной, она меня не видела. Мой ключ застрял в замке. Пришлось постучать. Смех у Юнис был резкий, казалось, из нее вырывается наружу нечто такое, что она удерживала в себе с трудом, — дикий зверь, пойманный зверь, и мне ничего не оставалось, как постучать посильнее, чтобы перестучать ее смех, пока я не услышал, как у меня за спиной закрывают окно, и краем глаза не заметил пожилую соседку, всего только тень, однако я знал, что она за мной наблюдает, даже если не понимает ни слова. Костяшки пальцев у меня болели, я закурил сигарету и нажал кнопку звонка. Юнис меня не слышала, она смеялась и говорила кому-то, что не может в это поверить, просто не может поверить — и все. Наверняка она говорила с Салли или с ее сестрой, она почти каждый день созванивалась с одной из них и уверяла, что скоро вернется, при этом иногда плакала; когда я приходил домой, она сидела на кушетке и плакала. Не далее как на прошлой неделе я ей сказал, что ей уже двадцать семь лет, и теперь она не обязана ждать, пока ее мать и я примем решение за нее, она может вернуться в Ноксвилл, когда ей только захочется. Своим взглядом Юнис резко оттолкнула меня. Как мне только могло такое прийти в голову, кричала она, я ошибаюсь, если думаю, будто она ждет чьих-то приказов. И она пнула ногой журнальный столик.
Однако сегодня она опять смеялась, да так громко, что не услышала, как я звоню и стучу, и мне пришлось звонить второй раз. Она хохотала безудержно и бездумно. Ключ был повернут, она заперлась изнутри; впустив меня, Юнис ответила по телефону и повернулась ко мне спиной. Она скрылась в большой комнате. Остался черный ноготь, приклеившийся к светлому ковру. Идя за ней следом, я тихо спросил, что можно поесть, но она, как и следовало ожидать, не отреагировала, а только опять рассмеялась в телефонную трубку, потом внезапно вскрикнула, указав на телевизор, у которого был выключен звук, и сообщила по телефону о том, что происходит на экране.
Раздеваясь, я сказал:
— Юнис, я пойду на кухню, — сказал не ей, а просто так, чтобы это было сказано. На кухне я достал из холодильника пиво и сунул в тостер подсохший ломтик хлеба. Она все смеялась и смеялась. Сравнение с диким зверем тут не годится, отметил я про себя, такое количество диких зверей в Юнис, наверно, никогда бы не поместилось, даже и один зверь не смог бы в ней обжиться, даже один. Я преисполнился глубокого спокойствия, удовлетворения. Вот я стоял и жевал черствый белый хлеб и говорил себе, что сам виноват — мне следовало непринужденно войти, похвалить ее маникюр или тех диких зверей, что выбегали на бумагу с помощью ее рук и цветных карандашей, были пленены ею на бумаге. Мне вспомнилось, что когда-то я держал в руках ее ступни, должно быть, много лет назад, — маленькие мягкие ступни. Однажды один ноготь у нее отклеился, и это было ей так неприятно, что она сразу же заперлась в ванной, чтобы приклеить его опять. Молочно-белые, мягкие ступни. Целовал ли я их? Я должен был поступать так, словно я — неотъемлемая часть ее жизни, часть той пары, которую мы тогда с ней составляли.
Я думал о том, когда именно у меня возникло это чувство — чувство, что я ей мешаю, словно инородное тело. Наверно, это началось, когда мы въехали в новый дом. Ее рисунки вызывали у меня раздражение. Вначале тигры у нее были пестрые, а бабочки — черно-белые, потом в мире татуировок пожелали видеть летучих мышей, и Юнис стала рисовать летучих мышей с крыльями тоненькими, как паутина, с лицами маленьких чертиков; в конце концов, возник спрос на эти ее рисунки, и независимо от того, какие мотивы должны были воплощать другие художники, Юнис могла рисовать, что хотела, и что бы она ни рисовала, люди желали увековечить это иглой на коже. Она рисовала драконов с кровоточащими крыльями, и я чувствовал себя повинным в этой крови; она рисовала леопардов, чьи белые глаза казались выколотыми, а зубы алкали растерзать не кого иного, как меня.
Она приоткрыла дверь на кухню, увидела, что я там, и снова закрыла дверь.
— Э-э, погоди! — Я открыл дверь опять, Юнис в недоумении оглянулась.
— Алло, — сказал я, но мой голос был более уверенным, чем я сам.
— Алло? — Она удивленно взглянула на меня, потом повернулась, и я пошел за ней по коридору к лестнице, которая вела на верхний этаж.
— Будем что-нибудь есть?
— Ох, я совсем забыла тебе сказать — мы приглашены в гости. Кейт с мужем устраивают прощальный вечер. Я думала, мы попозже пойдем туда, милый, — я уже купила цветы. К ужину ты бы все равно не успел. Кейт очень рада. И Том тоже. Они так ненавидели Германию и теперь очень радуются, милый. Они возвращаются домой. Ты знал, что они из Батон-Руж? И он, и она. По их говору не скажешь, что они с Юга. Представь себе: из Батон-Руж — в Берлин. Хуже, наверно, и быть не может. Так что я подумала, мы придем попозже и что-нибудь выпьем.
Юнис говорила, как заведенная, со скоростью Микки Мауса, и голос ее становился тем выше, чем скорее она говорила. Мне удалось схватить ее за руку, но она вывернулась.
— Пойду приведу себя в порядок, милый.
— Э, а ты уже ела?
— Ничего-то ты не замечаешь. Я с воскресенья ем только красное.
— Красное?
— Сначала ела зеленое, а теперь — красное.
— Я думал, это было в воскресенье, десять дней назад.
— Да, тому уже две недели, разве я тебе не говорила? Нет? Ладно, пойду приведу себя в порядок, милый.
Она меня называла "милый", словно это было имя или завершение ее высказывания. Точка. Милый. Она юркнула в ванную, неплотно прикрыв за собой дверь, так что я мог видеть в зеркало, как она выщипывает себе брови. Рядом с зеркалом она прикрепила скотчем листок бумаги и поминутно рисовала на нем черточку, вырвет у себя волосок — и рисует черточку, вырвет следующий волосок — и рисует следующую черточку.
Я допил пиво из бутылки.
— В чем дело? — Она воззрилась на меня из зеркала.
Я с улыбкой взглянул на нее.
— А улыбаться-то тебе совсем неохота, я ведь вижу.
— Сегодня у нас на контрольном пункте была одна женщина. Она не назвала нам причину.
— Я больше не желаю видеть твою деланную улыбку. Понял? Вид у тебя разнесчастный, а мне ты улыбаешься. — Лицо у Юнис вытянулось, она говорила почти не разжимая губ. — Можешь ты себе представить, каково это — жить с чужим человеком? — Она провела несколько черточек подряд. — Не можешь.
— Твои рисунки стали более крупными, — заметил я и подумал о той женщине, Нелли Зенф. Она не пожелала раскрыть свои политические принципы. Странная гордость. Хотя со дня подачи заявления на выезд она лишилась права работать. В имевшихся у нас документах значилось бесконечное множество возможных оснований для выезда. Ни одним из них она не воспользовалась.
— Ты рассуждаешь, Джон, о моих рисунках, как утешительно для тебя, что у меня такая профессия, при которой всё на виду, верно? Ты всегда знаешь, что я делаю. Всегда. — Юнис повернулась ко мне и посмотрела в глаза. — А я про тебя ничего не знаю.
— Юнис, ты все знала с самого начала.
— С начала — нет.
— С того момента, как я получил право тебе это сказать.
— Ха, с того момента, как ты получил право мне это сказать. Сказать, что я никогда больше ничего о тебе не узнаю. — Глаза ее наполнились слезами. — Тогда было уже слишком поздно.
— Слишком поздно?
Юнис оттолкнула меня в сторону и принялась опять искать в навесном шкафчике нужный ей крем.
— Я уже влюбилась. Слишком поздно, потому что я уже влюбилась. Как я могла догадаться, что ты не торговый агент, а? Я не была готова к тому, что в один прекрасный день ты скажешь: "Все это неправда. Я работаю на секретную службу, однако большего ты от меня никогда не узнаешь".
— Ты могла еще сказать "нет".
— Ты так думаешь? Но я этого не знала, понимаешь? И в это не верила. Да и как было поверить? Как можно себе представить, что никогда о человеке ничего не узнаешь?
— Это же неправда, Юнис. Ты знаешь, что я люблю яичницу-болтунью, знаешь, что я люблю Эллу Фицджеральд. Все, что свойственно лично мне, ты знаешь.
— Что свойственно лично тебе? А что это такое? — Юнис кричала, чтобы показать свое отчаяние, но хоть я и видел его, оно меня не трогало. Или трогало гораздо меньше, чем тихое отчаяние этой Нелли Зенф, которую я, как мне показалось, понял, когда она не захотела дать нам нужные сведения.