— Ну да, нелюди мы для вас… А помнишь, как огурцы на нашем огороде воровал? Как с дядей Мишей на озера ходили? Т-ты, сучонок… Принеси, говорю, чаю!
— Не ори, тут тебе не сходняк. Вызову дежурный наряд, будешь знать… Марш, марш к бараку!
— У, сука… я тебе еще сделаю… — захрипел земляк, удаляясь. — Встретимся, рвань краснопогонная!
Всего год минул — и вот она, эта встреча. Надо сказать, — весь год при мысли о земляке, которому он отказал в нескольких пачках чая, Пашке становилось не по себе. Ведь Толик, освободившись, не минует родной деревни: больше ему деться некуда, а там у него целая изба! С другой стороны — крепко надеялся, первое — не должен такой человек, как Гунявый, долго гулять на свободе! Второе — велика вероятность, что он «раскрутится» еще в колонии и тормознется на следующий срок. И вот — ничего этого не случилось.
— Я ему гр-рю: «Помнишь, сучара, как огурцы на нашем огороде тырил?» Суч-чара. Чекист, мент! Под сержанта косит. Р-рви с него ракетные погоны! Хавай! — орал, поворачиваясь туда-сюда, белдный Толька. Ему вторила криком насмерть перепуганная Пашкина мать.
— Ну и чекист. Ну и мент, — сказал дядя Юра. — Ну и што теперь?
— Как… что? — осекся тот. — Ты, в натури…
— Говорю: закрой хавальник. Парень служил; какая разница, где? Он не сам туда пошел. У них ведь разнарядка. Направят — и куда ты денешься? Ему, может, еще медаль надо дать — что он таких, как ты, к людям не допускал. Довели ребят: в своей форме домой стесняются показаться! Ты, Павлик, не слушай его, болтуна. Служил и служил, и кому какое дело? Однозначно. Родина велела, верно? Давай-ко выпьем еще — да и собираться почнем, что ли…
— Стой! — крикнул Гунявый. — Подлянка пошла, подлянка… Ты вроде родни, мать его топчешь… не защищай! Дя Миша, ты-то чего молчишь? Тоже ведь там был. Ты же мне брат. Не видишь — дубак муть гонит, мозги, сука, пудрит?!
— Бр-рат… — Норицын был уже пьян, красен, глаза его тяжко щурились. — Я бы таких братовей… Ц-цыц, падла! Павлика не тронь… Ты здесь — никто, а он — свой, наш… Т-ты… что здесь над людьми глумишься? Кто тебя звал?! Там, на зоне… кто ты там был? Шпынь, десятая шавка. Не спорь, я тот народ отличать умею! А на волю вышел — и сразу вольными людьми рвешься командовать. И не тыкай мне: брат, брат! Я как здесь, так и там робил, только с трактора на трактор пересел. А падлы вроде тебя кровь с нас сосали, друг на друга науськивали, да еще и смеялись: вот, мол, рабы! Освободился — и опять этим занимаешься?! На что ты, с-сука, живешь?!! — он рванул рубаху и заорал, вставая: — Юрка, Павел! Д-держи ево-о! Щ-щас это ташшым на улицу, бросим вверх… Кр-ровью изойди, с-собака, бес!..
Накинулись Нинка с Танькой, прижали его к койке. Голосила Пашкина мать. Завозился, заухал Ванька Корчага. Гунявый вихляво совался по горнице. Котенок бегал за ним, играя шнурком развязавшейся кроссовки. Не глядя, Толик нагнулся, схватил его, размахнулся…
— Эй! — крикнул ему Пашка. — Учти, ты: убьешь или изурочишь зверя — живым не выйдешь.
Страх пропал — словно рев дяди Миши успокоил его. Пашка вспомнил, как подобные сцены протекали в казарме, память пробудила жестокость и силу, — теперь он знал, что надо делать.
Гунявый остановился, не опуская руки:
— Гляди, дубак, и сам не выйдешь…
— Я-то дома. Здесь родился, отсюда и вынесут.
— Х-ха!.. — Толька стряхнул котенка на пол. — Ну, ты крутой… Покурить не хошь? Не бойся, не трону…
— Ой, не ходи с ним! — визгнула мать.
— Валил бы ты, шпынь, отсюда, — молвил Габов. — Ох, дотусуешься не до хорошего.
— Ну и не обращали бы внимания, — улыбнулся Гунявый. — Подумаешь! Мало ли какие у выпившего человека разговоры, дела. Пошли, служба!
— Ты надолго домой? — спросил он первым делом, оказавшись на кухне. — Учти, я в этом не заинтересован.
И снова надо было напрягать хмельную, уставшую за день голову. Что-то, что-то надо ему сказать… Будоражащая, жужжащая искорка бегала внутри мозга, и никак не ладила уколоть в нужное место. А, вот же!..
— Да, знаешь… Я прокинулся уже кое-с-кем. Не советуют пока уезжать.
Надо было еще суметь это сказать: лениво, вполголоса, с внутренним нажимом.
— Нно?.. С кем, если не секрет? С Кочковым? С этим гулеваном? Неходовая часть. Они в моих делах голоса не имеют.
— Ну, зачем? У меня есть серьезные знакомства. Сашку Фетиньева, Фуню — знаешь?
— Так… — Толик медленно выпрямился на табуретке. — Нно… и что?
— Друг мой доармейский. Большие были кореша. К кому же, посуди, мне было еще идти?
— Нно… Волну гонишь, ракетчик?
— Зачем? Узнай при случае. И про тебя, кстати, толковали.
— Нно?..
— Ниичего так особенного. Давно ли знаю, что за человек… Но я, в отличие от тебя, парашу не нес, гадство не подстраивал…
— Копают под меня… — Толик судорожно дернулся. — Кому-то надо… Мол, я не на том месте сижу. И — что теперь? Тебе предлагали?
— Больно мне надо! — беспечно ответил Пашка. — Я пока сам по себе.
— Если не врешь — держи кардан, — Гунявый протянул руку. — За мной не пропадет. А за то, что получилось, не обижайся. Суди по факту: явился дубак, мент. Да еще в лагере ты так меня кинул… Ты вот что: подходи ко мне. В гости. Теперь я твой должник.
— Ты о чем?
— Погоди, узнаешь…
В горнице Нинка шлепала по щекам распластавшегося на кровати мужа. Вдруг махнула рукой, и устало сказала:
— Ну его к чемору! Ну и вечер, тетя Поля. Дурной какой-то. Даже не попели. Давай-ко, сестра! Тетя Поля!
И они затянули «Очаровательные глазки». У сестер были чистые, сильные голоса, не подпорченные еще житейской хрипотою.
— В них столько жизни, столько ла-аски,
В них столько страсти и огня-а…
— Я опущусь на дно морское! —
выводила старшая, и сразу за нею вступала Танька:
Я поднимусь за облака…
Отдам тебе я все земно-ое…
Лишь только ты лю-уби м-меня-а!
— Хорошо-о! — крикнул, поднимаясь, Ванька Корчага. — Пей, гуляй! Да-ко и мы споем!
И он затрусил по полу, подстукивая босыми пятками:
— Ой ты сукин сын комаринской мужик,
Он куды-куды по улице бежит?
Он бежит-бежит поперды-ват!
На ходу штаны поддерги-ват!
И-и-ыххх!..
Дядя Юра бешено выругался, схватил его и потащил к порогу. «А, сука! — орал Корчага. — Кулак, кровосос! Унисстожу-у!!»
— О! О! — веселился им вслед Гунявый. — Пр-рально! Кинь ему в торец!
Вернувшись, Габов оглядел примолкшую компанию.
— Испортил, сволочь, песню, — сказал он. — Ну… знать-то, и всей музыке конец.
Пашка сел на табуретку, закрыл глаза. Ничего, уж он отоспится… Только надо… надо проводить народ… Таньку… Таньку… жениться на ней, бляха-муха… чем худо будет?..
Он встрепенулся, оглядел озаренную светом горницу. Танька с Гунявым стояли в углу, о чем-то говорили. Она кивала безучастно. Увидав приближающегося Пашку, они разделились, обтекли его и исчезли.
Пашка дотронулся до стены, сунул нос в дырку от порванных обоев. Пахло мхом из паза, старым деревом, сухой бумагой… Он пошел на кухню.
— Ой, я не знаю! — ответила мать на вопрос о Таньке. — Вот только была, и делась куда-то. Домой, поди-ко, усвистала. Упустил ее? Вот так кавалер!
Подкрался Толик, толкнул тихонько:
— Ну, ты как? На покой? Устал?
— Чепуха… По двое суток на ногах выстаивал. А чего?
— Я ухожу. Ты давай-ка, подгребай к моей избушке. Где-нибудь через часок.
— Зачем?
— Солдата надо встречать, как положено. Мы ведь теперь не враги, верно? Так вот, обещаю: словишь кайф.
— Травка, что ли? Так это бесполезно. У нас в роте баловались ребята, а я не стал даже пробовать.
— Фраер, что ли? Мужичок?
— Нельзя! — внушительно сказал Пашка. — Все деловые завязывают. Вон Фуня — даже вина капли не пьет. Что ты, такие времена!
— Нно… Опять кидня пошла. Ты вот что: приходи, если зовут. В одной упряжке, похоже, бежать придется. Надо ладить. И я обещаю: будет тебе полный кайф. Без травки. Век свободы не видать, ну?! Только стукни. В дверь там, в стекло.
Он ушел. Пашка заглянул в горницу; гости исчезли, лишь дядя Юра, лежа одетый поверх кровати, тихо разговаривал с матерью.
— Павлик! — сказала она, увидав сына. — Я тебе в чуланчике постелила. Лето, душно дома. Ступай, с боушком.
— Ладно. Я, мамка, если спаться не будет, погуляю.
— Ночью? — встревожилась она. — Чего это? Спи давай!
— Ну вот, забоялась… Я ведь тут — пройдусь, на бережку посижу…
Он выбрался в сени, отыскал там чуланную дверь, сунулся внутрь и протянул руку, ощупывая пространство. Вот она, родная ржавая коечка. Зимой она стояла в избе, а на лето выносилась в чулан. Подушка, бабушкино лоскутное одеяло… Пашка лег; пружины скрипнули, принимая старого жильца.