Ты рано обрадовалась, бабушка… Так оказалось, что рано… Какой это срок – двадцать лет?
– Мама! – возмутилась дочь. – Ты что? – Она заметила, как я перед зеркалом подсмыкнула вверх юбку. – Тебе это противопоказано. Ты низкорослая.
Порода женщин. Низкорослая сильная. Выносливая в работе. Хорошо носит тяжести. Незаменима в быту. Неприхотлива в одежде и в питании. Такой я была вчера. Сегодня я укоротила юбку. Я чувствовала себя молодой, длинноногой, весьма прихотливой и неуловимой для соглядатаев.
Я его увидела сразу. Он охаживал вокруг песочницы возле моего подъезда. Спасибо дереву: я за него ухватилась. «Тебе не семнадцать, и он тебе никто».
Такими примитивными словами я хотела себя окоротить. Но, видимо, не очень хотела, если думала дурь – семнадцать лет и никто. Тут все неправда.
Потому что…
Потому что ничто не прошло. Не «не проходит бесследно», как поется в какой-то песне, а не проходит вообще. И семнадцать лет живут и здравствуют во впавшей в маразм старухе, а может, еще лучше здравствуют. Спросите старух, спросите! И в этом доказательство первичности духа, его всемогущественной производительности. Что там труха-материя!
Дряблеющее тело, седина и щелкающий присос. Человеку всегда одномоментно и семнадцать, и сорок, и шестьдесят девять… Если в тридцать восемь не умирает семнадцатилетний восторг, то куда он денется потом!
Итак, я держусь за дерево, мне тридцатьвосемьсемнадцать, и я его разглядываю.
Он пополнел, моя мама сказала бы «возмужал». На нем плащ, который я мечтала купить мужу, но именно на мужнин плащ почему-то всегда не хватало денег. Раньше Володя носил длинные волосы, и они у него разваливались на две неровные половинки, оставляя кривоватый просвет. Он злился на волосы и зачесывал их назад, прилагая к этому слишком много характера. Он конфликтовал с волосами. Теперь он был коротко, до щетинки пострижен, и это ему шло, молодило. И вообще, он был хорош собой… Впрочем, это значения не имело. Он мог быть каким угодно. Я это поняла и отпустила ветку дерева.
Мы сидели на вокзале, окруженные стронутым с места миром.
Он рассказывал, что его перевели в министерство, дали квартиру, которую он, не въезжая, поменял с хорошей доплатой на большую: надо было забирать овдовевшую тешу. Теперь они живут огромным колхозом. Вавочка вышла замуж (чего ты вскрикиваешь, дура, ведь прошло двадцать лет!), привела мужа, мальчик хороший, из провинции, их дом – единственное пристанище молодых. Саид, сын, уже в третьем классе. «Это не мой сын, но, поверь, я их не разделяю. Хотя в глаза бросается: он черненький и глаз у него восточный. Ты знаешь нашу историю? У меня тоже ведь есть сын… Живет со своей матерью в Болшево. По воскресеньям я его забираю в наш кагал. Хороший ребенок, но моя бывшая его перекармливает. Доведет кретинка до диабета. Мая работает в отделе технических переводов. Так что, видишь, все при деле. О тебе знаю… Знаю, кажется, все…»
– Перестань, – смеюсь я, – все я и сама про себя
не знаю.
Во мне растут и развиваются два совершенно противоположных чувства. Одно славненькое, родственное, вот встретились земляки, соседи, можно сказать, и есть о чем поговорить в круговерти вокзала, которая не просто оказалась рядом. Она – круговерть – как бы матка всей жизни… Из нее движение поездов и товаров, но из нее же браки и разводы, узбекские черноглазые мальчики и русские пастозные, склонные к диабету дети… И технические переводы из нее, и сумасшедшие клятвы над розовой колбасой… Сейчас я возьму Володю за руку и скажу ему: «Зачем я завела тебя на вокзал? Идем ко мне… Скоро придет муж, поужинаем… Выпьем по рюмочке, а в воскресенье вы приедете с Маей, я испеку пироги с капустой и яблоками… Ну?»
Конечно, я ничего этого не говорю. Потому что клубится во мне и нечто совсем другое. Оно идет не из матки-крутоверти, оно из кончиков моих пальцев, порезанных, поколотых, хозяйственных пальцев, на которых маникюр не держится, и я принципиально ношу свои ногти без лака, с заросшими лунками. И если не рядить пальцы в перстни, которых у меня нет, это выглядит вполне пристойно.
Так вот… Мои мастеровые сейчас пульсируют, они криком кричат, что не для того мы встретились, чтоб жевать пирог с капустой, что то, что мы сидим на вокзале – одна кажимость. Нас тут нет… Мы не принадлежим шевелящейся человеческой массе, в нас живут и побеждают другие законы и другие звуки.
Володя берет меня за руку, и мы встаем. Мы переходим с ним от одного отъезжающего поезда к другому, от одного к другому. Чего-чего, а поездов на вокзале навалом и так удобно здесь целоваться и плакать, и смеяться, и говорить глупости, не боясь быть услышанным.
Тут возникает как бы противоречие с предыдущим. Ибо, мысленно отторгнув от себя мир вокзалов, людей и сутолоки как чуждый нашим тонким и тайным чувствам, мы ныряем все-таки в него же, что говорит о неразрывности сущего, а больше ни о чем.
Позвонила моя дальняя родственница. Попросила меня попросить моего сына пожить в ее квартире, пока она съездит на похороны сестры. У нее кот – в нем вся загвоздка. Кормить, убирать и прочее. Я сказала: конечно-конечно, и она привезла мне ключи.
Позвонил Володя, сказал, что у него ключ от номера в гостинице и на меня заказан пропуск.
Два ключа в один день – это уже судьба, сказала я. Гостиница мне показалась чересчур, и мы поехали кормить кота.
Причудливое смещение правды и лжи. Дома я сказала, что у меня ключи, и я буду ездить кормить кота, хотя «тетя Катя попросила пожить у нее тебя, сынок!». «Еще чего!» – ответил сын. «Я так и думала», – ответила я.
Я «вернула» тетю Катю раньше срока, потому что через три дня сын расчухал преимущества владения отдельной квартирой. «Где ты был раньше!» – сказала ему я. – Она уже вернулась».
В эти же дни позвонила Мая.
Она застала меня поздним вечером – я долго кормила кота.
Я ей обрадовалась. Нет, все-таки мир существует не только в общей свалке. Если хочет, он может быть и параллельным. Мая захлебывалась словами, передавала мне привет от мамы и от Володи: «Вот он только что вошел. – В сторону: – Мама, накорми Володю!»
Мы с ним час тому назад съели курицу-гриль, запивая ее «Алазанской долиной». Мои руки еще пахли курицей, а небо держало сладковато-пряный вкус вина.
– Передавай ему привет! – кричу я.
Мы договариваемся встретиться. Спорим, у кого. «Чтобы ты увидела маму, лучше у нас!» Зачем мне старая Маниониха? Я ведь все помню, и я боюсь ее глаз, которые посмотрят и увидят. Но в конце концов я смиряюсь, подчиняюсь Мае. Мы назначаем день.
Как рассказать об этом единственном и последнем общем застолье? С чего начать?
Со сборов. Казалось бы, зачем уж так, если он меня видел. Оказывается, одеваясь, я имею в виду старуху Маниониху. Мне надо что-то ей доказать… Что? Глупо… Бездарно…
Я напряглась, как могла… Я выстирала мужа. Мы купили бутылку коньяка и букет цветов. На бутылке был белый аист, на аистов вниз головой были похожи белые каллы.
Дверь открыла Мая, и я поняла тщету всех своих ухищрений. Конечно, она была лучше меня! Ей все шло. Полнота, которая казалась легкой, летящей, старомодная прическа «бабетта», уже чуть-чуть оплавившийся подбородок, вставной зуб слева, обнажившийся в сияющей улыбке. Даже вены на ногах, голубоватые, ветвистые на белоснежной теплой коже вызывали не сочувствие, а восхищение природой, которая и недостатки свои может так лихо подать, что ахнешь. Я и ахнула, испытав чувства того самого ребенка, которому еще неведомо деление полов и причудливые притяжения именно знаков отличия. Я, дважды рожавшая женщина, любила другую дважды рожавшую женщину, и это не имело никакого отношения к дружбе, потому что мне хотелось поцеловать синеватый завиток вены под ее коленной чашечкой. Мы целуемся горячо, страстно, от Маи пахнет свиными хрящиками домашнего холодца.
Два неизвестных мне мужчины разговаривают рядом. Я врубаюсь с трудом: на одном из них галстук моего мужа, у другого короткая щетинка волос на голове. Они почему-то смотрят на меня оба. И я почти готова им представиться как незнакомка.
Но тут из недр квартиры выплывает Маниониха. Зачем она мне была нужна – не нужна? Что я о ней думала? Не помню, не знаю…
Мы с ней тоже целуемся. От нее пахнет только что выпитой валерьянкой. Бедная старуха! Может, она тоже думала обо мне и забыла что?
Объявился черноглазый мальчик, похожий на Мамлакат. Вава была точная копия своего имени. Вава. Ленивая, тягуче медлительная, мягкая. Интересно, а если бы с детства ее звали Викой? Витой? Что получилось бы? Муж ее был робок и вытирал рот через каждые пять минут. Кто его так закомплексовал? Родители или белуга Вава? Мая подкладывала ему лучшие кусочки, через шесть лет я буду точно так же поступать со своим зятем, а раньше с невесткой, которая потом припомнит мне все мои заискивания.
Но это когда еще будет, а пока мы под пристальным оком Манионихи, которая, изучив лицо, костюм, галстук моего мужа, вернулась к главному объекту исследования – ко мне.