— В этом доме однажды жил Маяковский, — говорит Агаджанян, кивая в глубину комнаты. — Мой отец очень любил деньги и красивую жизнь, поэтому сдавал комнаты купцам и людям разного происхождения. И сейчас, после смерти отца и матери, их родичи продолжают жить здесь. Они давно считают себя хозяевами дома: делают мелкий ремонт, меняют двери и окна, а на самом деле — дом без хозяина. Когда я был ребенком, не разрешалось ставить новогодние елки. И все же мы были счастливой семьей. В этот час мой отец обычно читал газеты, лежа на диване и прислонившись головой к стене, вот тут, рядом с печкой, от этого на стене осталось жирное пятно. Это пятно действовало мне на нервы, тогда я взял кусок обоев и заклеил его. Но в последнюю ночь года мы разожгли печку, и пятно вновь проступило наружу. «Папа пришел за мной!» — воскликнула моя мать. И немного спустя умерла. После нее осталось платье, в котором она была на свадьбе, письма, которые мой отец посылал ей из Эрзерума, и простыня, свидетельствовавшая о том, что мать выходила замуж девственницей. Этот обычай — знак целомудрия, сохраняется еще и сегодня. Конечно же, мама ее никому не показывала, мы нашли простыню только после ее смерти.
Пыль, поднятая знойным тбилисским днем, ночью, отсырев, осела, из коридора в комнату, предоставленную мне Агаджанянсм, потянуло свежестью. Около десяти утра мы отправляемся в горячие тбилисские бани, которые в свое время посещали Пушкин и Лермонтов. Здесь Агаджанян передает меня в руки Гарегина, банщика-грузина чуть старше пятидесяти. Он обращается с клиентами, будто они каменные бабы. В моечном зале с отверстием для воздуха в центре купола две каменные лавки, стоящие вплотную к стенам. Рядом примитивный душ, откуда льется вода с крупинками серы, напоминающая едкие птичьи экскременты. Из-за постоянной сырости от изразцов, которыми выложен пол, лишь по краям сохранилось немного красной эмали, остальное — голый цемент. Гарегин снимает фартук и большой платок, подобно сутане закрывающий его ноги, вешает их на персональный крючок и остается в чем мама родила. У него хорошо развитая крестьянская мускулатура с буграми мышц. Я вполглаза разглядываю его в то время, как он идет закрывать дверь на ключ. Внезапная мысль оказаться во власти сексуального маньяка ввергает меня в панику. Словно для того, чтобы успокоить меня, он натягивает голубые пластиковые трусы. В его движениях первобытная варварская сила. Я побаиваюсь, не сломал бы он мне что-нибудь. Покорно, хотя и настороженно, я подчиняюсь его командам. Он достает свои рабочие принадлежности: длинный мешочек из потертой губки и кусок душистого мыла. Опускает мыло в мешочек, наливает туда же воду, затем дует в него, и когда тот округляется, пальцем зажимает отверстие. После этого протягивает мешочек сквозь сложенную трубкой ладонь, чтобы вышел воздух, и выдавливает на мое тело пенное облако. Но прежде скребет меня рукавицей из плешивого бархата так, что становится страшно за мои родинки на спине. Потом он шлепает мыльную пену мне на ноги и, сильно сжав пальцы, проводит ими от лодыжек вверх, чтобы разогнать кровь к коленям и выше, к сердцу. В конце он намыливает мне голову, массируя на ней кожу сильными пальцами. При этом он гортанно покряхтывает, вероятно, затем, чтобы подчеркнуть усердие. Жестом он показывает, какое положение я должен принять. Окончив, заталкивает меня под душ, чтобы я смыл с себя мыло, а сам, сняв трусы, заворачивается в свой платок, пролезает головой в фартук и с тазиком и ведром в руке смотрит на меня, ожидая оценки своей работы.
— Карашо? — спрашивает он.
— Карашо, — отвечаю я.
После бани мы с Агаджаняном — он все это время ожидал меня снаружи — сидим в татарском духане. Заунывная арабская мелодия, молочные круги от прохудившегося бидона на земляном полу. Затем идем по улицам старого Тбилиси, которые устремляются к современным центральным проспектам. Стволы вековых акаций вдоль узких тротуаров переплелись между собой. Их ветви дотягиваются до застекленных веранд, выкрашенных голубой или кремовой краской. и даже до балконов, на которых, облокотившись на перила, принимают воздушные ванны горожане в пижамах. Один сидит в железной корзине своего балкона, где-то на середине улицы Кипиани, уже несколько месяцев. Лишь изредка он выходит из дома, чтобы собрать пустые бутылки и обменять их на сто пятьдесят граммов водки. С ним живут шестеро его красавцев-сыновей, все они за различные проступки отсидели в тюрьме. Один из них провел там десять лет за изнасилование русской туристки. Сидя на балконе в широкополой шляпе, их родитель безучастно созерцает редкие машины, проезжающие внизу. Рассказывают, кто-то предложил ему тысячу рублей за то, чтобы он переспал с его женой, поскольку это стопроцентная гарантия заполучить сына прекрасной работы. Но супруга молчаливого балконного заседателя отказалась продать тело своего муженька, доставляю-щее ей столько удовольствия.
Мы бредем по старому кварталу узкой улицей, над которой, достигая почти ее середины, нависают шаткие деревянные балконы. В переулке Чакрукадзе Агаджанян указывает мне еще на один длинный балкон:
— Во время дождя все окрестные собаки прячутся под ним, — говорит он. — Я хотел бы, чтобы в день моей смерти шел дождь и чтобы мой гроб стоял именно тут, среди бездомных собак.
Он кивает на неровную полоску булыжной мостовой в тени балкона. Из глубины улицы мы разглядываем город невысоких старинных домов, который тянется вдоль левого берега Куры, упираясь в новые кварталы внушительных многоэтажных зданий. На проспекте Руставели — театры, музеи, гостиницы, интенсивное движение. Обворожительные женщины обмениваются томными взглядами с собственными отражениями в стеклах витрин. Мужчины чинно проходят мимо, демонстрируя витринам только профили. В нижней части города все солиднее, даже старые деревянные здания отделаны заново. Хочется надеяться, что масштабная реставрация не приведет к тому, что исчезнет очарование, которое таится в дряхлеющей оболочке старого города.
И так несколько дней подряд: горячие бани и прогулка по старым кварталам с тайной надеждой, а не окажется ли какое-нибудь из древних строений храмом, где некогда обитали монахи. Дворы с теснящимися в них деревянными домами, кучи сухого мусора на жестяных навесах над лестницами, обязательные галереи, старые резные перила, огораживающие резные балконы. Прелесть старины, сокрытая под ковром опавших листьев. Такой Тбилиси — страна души, преисполненной радости и дружелюбия. Я останавливаюсь перед небольшой дверью розового цвета, сверху под рваным железным козырьком свисает голая лампочка. Я обнаруживаю, что розовая краска того же оттенка, какой бывает у целлулоидных пупсов, положена от руки в несколько слоев и слегка выгорела на солнце. Совершенно необычный цвет для дверей. Но именно эта несуразица приводит меня к открытию, что розовый цвет вполне может быть использован не только для интимных предметов женского туалета. Агаджанян вспоминает, что и камни улицы, похороненной под слоем асфальта, имели такой же розоватый цвет, что и дверь. В тот день, когда их заливали гудроном, он пришел сюда и прощался с каждым камнем в отдельности, стоя на краю проезжей части, рядом с рабочими, увлеченными своим делом, и дорожным катком, разравнивающим асфальтовое покрытие.
В полдень Агаджанян, поднявшись по винтовой лестнице, вводит меня в нечто, напоминающее севший на мель трансатлантический лайнер. Галерейки и лестнички до самого чердака, где живет старуха-баронесса, бывшая актриса и певица. Нас встречает испуганное личико, все в глубоких складках — результат тоски по утраченной славе. На шее — прозрачная вуаль, ниже — тенниска, изъеденная молью в том месте, где она соприкасается с голубым гимнастическим трико. Мы усаживаемся за стоп под белой скатертью. Неподалеку от стола пианино, на пюпитре открыта нотная тетрадь. Страницы прижаты двумя длинными свечами, которые от времени и многолетнего служения в этом качестве изогнулись настолько, что их вряд ли можно использовать по назначению. Агаджанян просит почитать стихи, и старая актриса доставляет нам удовольствие, декламируя что-то из Бунина. Выслушав наши комплименты с закрытыми глазами, она удаляется на кухню, чтобы там справиться с чувствами.
Мы с Агаджаняном начинаем гоняться за облаками, потому что лишь под теплыми грузинскими дождями я могу вновь увидеть героев моей истории.
Вот уже некоторое время Генерал и его пес-денщик не беспокоят мое воображение. Поэтому их история остается без развития. Правда, кое-какие идеи все же приходят мне в голову, и я набрасываю их на клочках бумаги или на оборотной стороне писем, полученных Бог знает сколько времени назад и рассованных по карманам. Теперь я уже не доверяю слепо моей фантазии. Я рассчитываю главным образом на чудесные видения, порождаемые теплыми дождями.