— Тебе не понять, ты же не знаешь… Плевал я на все это, но как захватывает… пыль с мошкой набивается в рот, того и гляди, укусит скорпион, воды нет… можно прогуляться на четыре-пять тысячелетий назад… это возвращает вкус к жизни!
Пускай я был для него в тот момент лишь ничтожным мещанином, мужем и отцом двоих детей… я понимал: чтобы потерять вкус к жизни, он должен был пройти через определенные разочарования. Куда девался наш ас из асов, наш юный виргинийский бог, не проходивший мимо ни одного соблазна?
— Я столько всего перепробовал… Париж, Лондон, Нью-Йорк, Гонолулу — везде одно и то же. Ничего не выцедишь. А эти религии, в которые никто больше не верит и которые перерождаются в митинги, раздачу бесплатного супа, в учреждения для малолетних преступников… Поневоле начинаешь смотреть в другую сторону. Там полно сект, молелен, в которые входишь на цыпочках и где учат предаваться самосозерцанию… посвященные всех рангов, учителя и ученики. Странные ребята. Чокнутые, шарлатаны, помешанные из лучшего мира, принимающие себя за воплощение Марии-Магдалины, Алиенор Аквитанской или Марии-Антуанетты. Пастыри без стада. Стадо без пастыря. И в этой куче несколько чистых душ, несколько подлинных провидцев… Я тоже искал, я изо всех сил хотел освободиться.
Боже мой, от чего? Я еще никогда не встречал человека, менее стесненного, менее скованного в проявлении своих инстинктов и рефлексов, менее подчиненного образу мыслей или идеологии. Что ж, послушаем — узнаем, я ведь здесь именно для этого: чтобы впитывать его слова, по которым выходило, что фаза ученичества еще далеко не завершена, и очень может быть, что она, увы, так никогда и не завершится. На сей раз мы вновь оказались в одной среде, увлекаемые пространными общими рассуждениями, что еще никому не причинило вреда.
По словам Жеро, его «освобождение» состоялось не столько поэтапно, сколько через ряд последовательных отторжений: Америки, Европы, кучи старых шаблонов в области религии и морали, а главное — после кончины его матери, исчезновения семьи, денег, которые эта семья перестала ему поставлять. Нет больше долларов, нет больше дотаций! Теперь только собственные ноги могли носить его по свету! «Чудесно! Разве не чудесно?.. Тебе не понять. Иначе ты не занимался бы своим ремеслом!»
Нет, мне было не понять. Я не мог приветствовать как освобождение подобное восхождение в пустоту — я, крепко пустивший корни в земле предков, которую он якобы «махнул не глядя» на пустыни, саркофаги, папирусы, хранящиеся в сосудах. Я, в чьих ушах всегда звучал шум горного потока возле нашего дома в Беарне. Я был поражен. Если так пойдет дальше, он, чего доброго, примется прясть шерсть, пасти овец, делать надрезы на щеках, — подвергать себя варварским обрядам инициации…
— И это еще не все… Представь себе — это я говорю в доказательство того, что действительно все испытал, — я чуть было не сделался монахом!
— В Тибете?
— Да нет же, в вашем монастыре… сыром и грязном, хотя они и устроили там душ. Вот до чего дошли: гигиена!
Жеро с бритой головой, Жеро в рясе, запертый в келье!.. Он не давал мне передохнуть. Но я все еще отказывался верить. С американцем, которого занесло во Францию, может случиться все, что угодно, но чтобы постричься в бенедиктинцы — такого еще не видали. Я вспомнил, как он читал вслух «Нарцисса» Кокто посреди поклонниц, сидевших вкруг него на паркете. Разве такое забудешь?
— Тебе бы подошел тавроболий,[23] — сказал я, — мистическая религия.
— Ничего мистического не осталось.
— Знаю… сейчас ты скажешь, что Бог умер.
— Не везде… у вас, у нас — несомненно. Попробуй, поговори с ними о чуде… Встань и иди! Кто еще в это верит?.. Боги живут очень далеко от людей… в прошлом… вот в прошлое за ними и надо отправляться.
Так ли? Жеро казался уверенным в себе. Он возвращался к этим богам, убежденный в том, что они не могут умереть, все сразу; что в них будущее остается чисто от всего, что выдумывают люди. Напрасно я рылся в памяти: никогда мы не говорили о религии. Все обряды, связанные с культом, оставляли его равнодушным, даже заставляли занять оборонительную позицию, и я был недалек от мысли, что из протестантской школы он вынес некое предубеждение против ритуалов и папизма. Вернее, против всех ритуалов, к какой бы религии они ни относились, его раздражало то, что он считал непонятными тотемическими пережитками. Мне на память пришел показательный случай: как-то раз Жеро пригласили присутствовать при обрезании, и он вернулся в ярости, возмущенный до глубины души, описав мне в самых мрачных красках эту «отвратительную ампутацию».
Какое внутреннее потрясение могло до такой степени преобразить его глубинные или поверхностные реакции по отношению к ритуальным обычаям?
— Но ты даже не крещен, — напомнил я. — Ты столько этим хвастался. «Я не член вашего клуба», — говорил ты мне, когда я шел в церковь.
— Вот именно, у меня создалось впечатление, будто от меня утаили нечто, что стоило испытать, попробовать… Надо было посмотреть… могут ли эти люди мне что-нибудь дать.
— Так ты обратился?
— Нет, но когда ты пришел, откуда я пришел, когда ты прошел через то, через что прошел я, это крайняя степень вызова. Я чувствовал неизбывную тревогу. Мне было нужно, обязательно нужно, если я хотел идти дальше по намеченному мною пути, испытать это, чтобы как следует убедиться, что и здесь для меня ничего нет.
— Ты хотел поссориться с богом, с единым Богом, чтобы подружиться с остальными.
— …только понять, понять, почему эта огромная система больше не образует христианский мир, почему святилище пусто, алтарь осквернен иконоборцами.
— И ты понял?
— Ты представить себе не можешь, насколько они мне в этом помогли.
И Жеро рассказал мне о своем приключении: необходимом, неизбежном «мистическом кризисе». Произошел он до или после его «освобождения»? Думаю, являлся его частью. Вспоминая об этом сейчас, когда я силюсь понять, что же произошло на самом деле, я говорю себе, что все могло бы повернуться иначе; что один-единственный добрый кюре, еще находящий время почитать молитвенник и не сдавший в архив святого Иосифа и святую Филомену, помог бы ему выбраться. С кем он имел дело? Наверняка с одним из модных священников, вхожих в интеллигентскую среду — кивок университету, кивок профсоюзам, — который тотчас прикинул, какой куш он сорвет, каким громким выйдет обращение. Но, возможно, я ошибаюсь. Я сужу со стороны, располагая только одной версией событий — в изложении Жеро. Как бы там ни было, вот он в суперсовременном монастыре, несмотря на его обветшалые стены; послушники в джинсах и водолазках больше заняты Фрейдом и Арто, чем Тертуллианом или святым Бонавентурой.[24] Весь авангард того времени имел в кельях своих приверженцев, противников, толкователей. Когда утихали дискуссии вокруг Ле-Корбюзье, они разгорались вокруг Жермены Ришье, Мессиана или Вареза.[25] Жеро-то думал, что удалился в ашрам, а товарищи оглушали его блестящими суждениями на всевозможные темы. И что за критики! Какие прекрасные образчики знания и интеллекта! Их главной заботой, похоже, было прорубать окна в монастырской стене, которая, вместо того, чтобы ограждать их от внешнего мира, напротив, распаляла их любознательность и как будто обостряла восприятие. Не за этим пришел сюда Жеро. Другие наблюдения привлекли его внимание. Все сверхъестественное, прежние христианские чудеса, древний символизм как будто нашли себе прибежище в поэзии, секреты которой некоторые из этих юношей тайно лелеяли, дыша ее будоражащими флюидами. Те, кто с наибольшим презрением отвергали чертовщину кюре из Арса,[26] впадали в транс перед ниспровергателями божественного, беспрестанно приносившими веру в жертву своим видениям, снам, алхимии, непреходящему величию слова. Таинство отныне совершалось в чистоте богохульства. Зарождалась ли новая религия? Родилась ли она уже?
В общем, мир, который открылся Жеро, был зеркальным отражением того мира, который он покинул: такой вывод можно сделать из его рассказа. Однако я не прибавляю и не убавляю ему цены. Монастырский устав часто допускает развлечения, но Жеро, явившись туда в качестве новообращенного, желал прежде всего отстраниться от внешнего мира, удивлялся тому, что он до сих пор привлекает этих молодых людей, многие из которых только и мечтали, как бы «удрать в самоволку» в город, чтобы посмотреть последний фильм Карне, последнюю пьесу Одиберти или Кроммелинка.[27] Его поместили на этаже для временных обитателей, но он жил тогда там один. Несмотря ни на что, душу его не покидало сомнение: не обманывался ли он, судя лишь по внешности? Он был готов допустить, что многие среди послушников, даже те, кто менее всего противились искушениям духа и некоторым эмоциональным миражам, заставлявшим их оступаться, оставались в душе искренними и безупречными. В общем, он ждал знамения: знака, который дарует ему просвещение, но сам не мог бы сказать, ожидал ли он этот знак от случая или провидения.