Вместе с сыном я поехал осмотреть ресторан, в котором должна была состояться "бар-мицва". Вернее, не ресторан, а специальный зал для всяких торжеств. Вы-то привыкли к таким залам. А меня эта роскошь просто ошеломила. Тем более, я представил себе, как среди этого великолепия будет выглядеть мой внук. Для меня все это было весьма необычным. Я ведь никогда не видел "бар-мицвы".
Утром в день торжества мы поехали к Стене плача, как вы ее называете, к Западной стене разрушенного Храма. В прошлый приезд я избегал всего, что связано с религиозными предрассудками. Так что здесь я был впервые.
Не могу объяснить вам причины, но, когда мы по лестнице спустились на площадь перед Стеной, какая-то непонятная торжественность вселились в меня, хотя ничего из ряда вон выходящего я здесь не увидел. Вы ведь согласитесь со мной, что площадь со Стеной плача не является шедевром архитектуры. А сама Стена для меня ничем не отличалась, от стены, скажем, Кремля или Петропавловской крепости. Поэтому я был даже как-то смущен охватившим меня чувством.
Не посчитайте меня старым упрямцем, но, верный своему мировоззрению, я изо всех сил сопротивлялся этому непонятному состоянию, чуждому моему воспитанию, моему образу жизни и вообще всему моему существу.
И надо же, именно в этот момент внук спросил меня, приготовил ли я записку. "Какую записку?" – спросил я. "Записку с просьбой к Всевышнему, которую всовывают в щель между камнями Стены.. Возможно, под влиянием внутреннего сопротивления неожиданному и непонятному ощущению, появившемуся у меня при виде Стены, я ответил внуку, вероятно, несколько более высокомерно, чем следовало бы: мол, я никогда ни у кого ничего не просил, тем более у какого-то несуществующего Всевышнего. Сын и внук ничего не сказали, но в их молчании я услышал явное неодобрение.
Мы приехали домой и уже начали готовиться к поездке в зал, где должна состояться "бар-мицва". И тут у меня внезапно разболелась голова. Должен заметить, что я никогда раньше не испытывал головной боли. Невестка дала мне какую-то обезболивающую таблетку. Но боль не только не прекратилась, а, наоборот, усилилась. Через несколько минут она стала просто невыносимой. Бывала у меня зубная боль. Был страшный приступ аппендицита, и меня прооперировали, уже когда нагноившийся отросток был готов лопнуть. Был у меня тяжелый перелом костей голени. Я умел безропотно переносить любую боль. Но тут я хотел, чтобы смерть скорее избавила меня от этой муки. Вызвали скорую помощь. Не обнаружив никакой логической причины боли, врач сделал мне укол – не то какое-то сильное обезболивающее, не то наркотик. Никакого эффекта.
Мы уже опаздывали на "бар-мицву". Снят зал. Заказан праздничный ужин. Приглашены гости. А я лежу пластом, и даже попытка шевельнуть пальцем усиливает и без того непереносимую боль. Пригласили медицинскую сестру, которая осталась со мной дома.
"Бар-мицва" состоялась без моего участия. А ведь именно для этого я приехал в Израиль.
Ни сын, ни внук никак не прокомментировали происшедшего. Они только, как мне показалось, многозначительно переглянулись. Дело в том, что боль, слава Богу, как говорится, прекратилась так же внезапно, как началась, но только после их возвращения домой.
И вот уже в течение двух лет, как и до этого случая, я ни разу не испытывал головной боли.
Не улыбайтесь. Мое мировоззрение не изменилось ни на йоту. Я был и остаюсь атеистом. Но понимаете… Что это за головная боль? Почему она началась сразу после поездки к Стене плача и моего несколько высокомерного заявления? Заметьте, не боль в животе, причину которой врач мог бы распознать. Не боль, скажем, в груди. Могли бы предположить, допустим, инфаркт или какую-нибудь другую сердечную катастрофу. Нет, боль, которой нет никакого логичного объяснения. Почему не помогли обезболивающие средства? Почему это боль так же внезапно прекратилась после "бар-мицвы"?
Я знаю только одно: для меня не могло быть большего лишения (я умышленно ухожу от неприемлемого для меня в данном случае термина – наказания), чем лишения меня возможности быть на торжестве моего дорогого внука, ради которого я приехал в Израиль.
РАСПЛАТА
Телеграмму вручили Ярону во время ужина. Для солдат телеграмма – явление необычное. Но и Ярон отличался от всех остальных во взводе. Самый старый – ему уже двадцать два года, обладатель первой степени по физике, да еще из Гарвардского университета, и вообще не израильтянин, а американец.
Солдаты с интересом смотрели, как Ярон достает из конверта бланк. Возможно, это от его подружки, и перед отбоем появится занятная тема для беседы? Должны ведь происходить какие-нибудь события, способные скрасить тяжелую армейскую рутину. Но сдвинутые брови Ярона и недоуменно полуоткрытый рот сразу же лишили солдат надежды на развлечение.
Ярон медленно сложил бланк, спрятал его в карман и, не проронив и слова, покинул столовую.
Звезды щедро украсили небо. Далеко внизу, в прибрежном кибуце лаяли собаки. В нескольких километрах к югу от их базы место, где восемнадцать лет назад погиб отец. Он командовал ротой в этом полку. Ярон здесь не случайно.
Он нащупал в кармане телеграмму. Он не мог понять, что произошло. "Йоси подох устрою дела возвращаюсь Израиль мама". Мама не могла написать "Йоси подох". Мама, вероятно, любит своего Джозефа. Возможно, не так, как Джозеф любит ее, но любит. Без этого они не могли бы прожить в согласии шестнадцать лет. Текст телеграммы не мог быть таким, если бы Джозеф действительно умер. "Подох"! Немыслимо, чтобы мама написала такое. Но кто, кроме нее, называет Джозефа "Йоси"? Кому еще известно это имя?
Ярон не любил Джозефа. Но терпел. Что это? Ревность, эдипов комплекс и прочие психоаналитические штучки? Но ведь и Далия не любила Джозефа и в отличие от него не терпела отчима. Когда мама вышла замуж за Джозефа, Далия уже была четырехлетним разумным человеком. У нее-то не было эдипова комплекса. И не воспоминания об отце, погибшем за два года до этого, были причиной неприятия Джозефа. Его почему-то недолюбливали все дети, которые приходили к Ярору и к Далии, хотя Джозеф всегда был добродушный, приветливый, ровный и изо всех сил старался быть приятным. Ярон не мог вспомнить случая, чтобы Джозеф повысил голос даже тогда, когда Далия или он заслуживали наказания.
Еще днем сломался хамсин, и, хотя был всего лишь октябрь, здесь, на высотах, ощущалась прохлада. А может быть, Ярона передернуло от воспоминания о постоянном беспричинном страхе, который ему, ребенку, внушал Джозеф? Этот страх подстегивал его в школе. Ему неприятно было сознавать, что он существует на деньги отчима.
Недюжинные способности в математике и физике, умноженные на желание побыстрее вырваться из капкана опеки, привели семнадцатилетнего Ярона в Гарвард на престижную университетскую стипендию. Он не брал у отчима ни гроша. Более того, подрабатывая репетиторством, он помог Далии поступить и учиться в Южно-Калифорнийском университете.
Ярону пророчили блестящую научную карьеру. Он не отвергал ее. Но решил прийти к ней путем необычным для американского юноши.
Он никогда не забывал, что родился в Израиле, и будущее связывал со страной, которую всегда ощущал своей. В прошлом году он вернулся в Израиль, сразу же пошел в армию, категорически отказался от службы, связанной с его специальностью, потому что в полку, и котором служил и погиб его отец, нужны не физики, не математики, а воины. После армии он продолжит учение в университете, вероятнее всего – в Тель-авивском. Хорошо бы убедить Далию вернуться в свою страну. Он знал, что мама недоступна его убеждениям из-за Джозефа, который, всегда горячо поддерживая Израиль, почему-то ни разу не поехал туда даже туристом.
И вдруг "…устрою дела возвращаюсь Израиль мама"
Безответные вопросы, такие же многочисленные, как эти звезды, продырявившие черный бархат неба, вихрились в отяжелевшей голове Ярона. Он знал историю их женитьбы. Возможно, не все детали. В памяти его осталось то, что услышал шестилетний ребенок. Потом, словно в детской книжечке, уже существующий контур надо было только закрасить цветными карандашами.
Два года после гибели мужа Мирьям находилась в сомнамбулическом состоянии. Она была лишь частицей мира, в котором жили ее дети. За рамками существования детей зияла черная пустота. Родные опасались за ее рассудок, хотя внешне она вела себя вполне благоразумно. Тетка, сестра Мирьям, несколько раз приглашала ее приехать в Лос-Анжелес. Не могло быть и речи о том, чтобы оставить маленькую Далию с бабушкой, а взять ее с собой Мирьям не решалась. Они полетели в Лос-Анжелес, когда Далии исполнилось четыре года.
Ярон вспомнил, как на него низвергнулась лавина новых впечатлений. Перелет в Нью-Йорк. Потом – из Нью-Йорка в Лос-Анжелес. Встреча с ватагой троюродных братьев и сестер. Отсутствие общего языка и общность интересов. Новый, непривычно огромный мир. Даже океан отличался от такого знакомого моря, хотя и там и здесь вода в одинаковой мере была ограничена горизонтом. И Диснейленд, который заворожил его и при следующих посещениях оставался таким же чудом, как и тогда, увиденный впервые. Они прилетели в Лос-Анжелес незадолго до Йом-Кипур. Только в семье Ярон узнал, что наступил этот день. Дома, в Израиле, он чувствовал его приближение повсюду. А когда наступал Йом-Кипур, еще на вчера оживленных улицах замирало движение транспорта и мостовые переходили в полное владение детей на велосипедах, роликах, педальных автомобилях, детей даже таких маленьких, как Далия.