Пашка боялся и тюрьмы, и судов, и адвокатов, и всех-всех «людей беды», которые толклись в темных, бесконечных коридорах… Боялся милиционеров, солдат конвойной службы. Его чуть не рвало от карболового запаха загаженных туалетов, куда он боялся ходить один и стеснялся попросить дядю Кешу. И поэтому у него всегда появлялось жгучее желание помочиться, когда он – уже взрослый, серьезный человек – оказывался в судебном или адвокатском, казенном помещении.
Но удивительно, что у Пашки, мальчика десяти лет, хватало и мужества, и строгости следить и даже управлять дядей Кешей. Тот частенько откуда-то из глубины тулупа – дни были январские, студеные – доставал початую четвертинку и быстро прикладывался к ней.
– Дядя Кеша! Ну мама же не велела! – строго, но жалостливо, чуть не плача, и просил и приказывал Пашка.
– Ничего, ничего, Пашенька! Я больше не буду! – Иннокентий Михайлович утыкался лицом в мохнатую черную ушанку, чтобы не было видно его лица. И только плечи его начинали часто вздрагивать… Потом этой же мокрой шапкой он вытирал себе лицо, глаза с красными прожилками, с мелкими белыми комочками гноя. И все пытался улыбнуться Пашке.
– Ну вот видишь! Какой я еще… страшный сержант!
Лет пять назад Паша некоторое время жил у них в Бирюлеве. Дядя Кеша еще не демобилизовался, служил бухгалтером в каких-то частях ПВО и ходил в форме старшего сержанта. Целый день Пашка был под покровительством тети Клаши, что выражалось в ее почти мольбах: «А ты полежи, Пашенька! Хочешь в саду? Хочешь, я в спальне тебе накрою, а? Хочешь, я тебе пирожков спеку пораньше. А то когда еще Кеша со службы вернется… А ты чего же крыжовник не ешь? Я тебе помыла…»
Но все в Пашиной с теткой жизни концентрировалось вокруг возвращения Иннокентия Михайловича со службы – часам к шести. Дни были долгие, светлые, ласковые. (Или так казалось?) От станции Бирюлево-пассажирское нужно было идти долго, полем. Справа в еловой густой тени угадывалось кладбище. И простая, деревенская, крашенная в тяжелую зелень церковка… Дальше тропинка шла мимо ухоженного штакетника дачи Поляковых, за которым ровными рядами росли высокосортные яблони. А потом начиналась усадьба дяди Кеши… «Картошка-моркошка», лук да прочее не разбери что. Только под окнами, лицом к дороге, росли кусты смородины, шиповника, кое-какие цветы да еще две маленькие елочки, в первом послевоенном году посаженные дядей Кешей. Он намеревался жить здесь долго и счастливо. И штакетник у него должен был быть не хуже Поляковых! (Уже и Стессин обещал помочь.) А может, и новый сарай для кур, для индюшек, для разной живности и всяческого садового инвентаря…
Как только вдалеке мелькала фигура в солдатской форме, Пашка мчался навстречу дяде Кеше с такой стремительностью, с такой переполнявшей его радостью, будто был невесом! Дяде Кеше ничего не стоило подбросить его в воздух, расцеловать и всю оставшуюся дорогу легко нести на плече…
Но почему он не помнил тогда Сережи? Где тот был в это счастливое лето?.. Теперь уже и спросить некого…
Мать всегда говорила, что Клаша сама принесла беду своему сыну.
«Да ты поспи!.. Да ты поешь!.. Да полежи!.. Да бог с ней, со школой!.. Ты, главное, здоровье береги…»
Непонятно, как могла светлая, простодушная любовь тети Клаши подтолкнуть молодого, резкого, себе на уме, очень неглупого Сережу в бирюлевскую шпану.
Бандиты в маленьком дачном Бирюлеве были все на виду – малокозырочка, черное длинное пальто, финка, обязательно белый шелковый шарфик… И милиция их знала. И каждая тетка на рынке. И на вокзале знали… Да и вообще все соседи, все бирюлевцы – знали.
Когда Иннокентию Михайловичу донесли, что видели его сына среди малолеток, крутящихся вокруг Васьки-Зубилы и Касима-Клейменого, когда он, сорвав рубаху с сына, увидел на еще детском теле блатную татуировку, то не дрогнула его рука – в кровь, тяжелым солдатским ремнем с кованой пряжкой, безжалостно, в каком-то исступлении избил он единственного сына. Чуть не до смерти забил тринадцатилетнего мальчика – словно предчувствуя большую беду… Только Анна Георгиевна, случайно приехавшая в это время, чуть ли не силой смогла оттащить его, обезумевшего, потерявшего понимание, что и с кем он творит. Кеша был трезв, но хуже пьяного…
– Убью! Все равно убью, если не бросишь их компанию! Сколько ты там задолжал? Говори, гаденыш! Сколько?! Ну!..
Пашка знал, что Сережка уже года два-три по-крупному играл в воровских притонах. И не только в Бирюлеве! Но и в Барыбине, в Расторгуеве, в Нахабине… И считался удачливым игроком. Сережка и его, бывало, возил с собой…
– Пашка! Сиди рядом! Ты мне удачу приносишь…
И на радостях, выиграв, покупал Пашке конфеты, поил до услады настоящим лимонадом или газировкой с двойным сиропом.
Только когда Сережка совал мятые десятирублевки (уже после реформы – большие деньги!), Пашка отбивался изо всех сил. Или пускал слезу, за что подчас получал по носу…
– В деда твоего игрок пошел! – кричал Иннокентий Михайлович забившейся в угол, потерявшей дар речи тете Клаше. – Он еще и тебя прирежет! Из-за денег! С дружками своими! И отца родного тоже прирежет! Видишь, глаза-то какие! Как у рака! Ишь, молчит, звереныш! Ни слезинки!
Тетя Клаша только молча качала головой. Но когда ярость мужа снова начала разгораться от того, что Сережка не каялся, не просил прощения, она вдруг стремительно бросилась к сыну. И обняла его, закрывая от мужа всем телом, руками, грудью, плечами…
– Убивай! Убивай обоих! Не дам тебе измываться над ребенком! Уйду! Уйду с ним куда глаза глядят!
– Куда ты уйдешь? – тихо, почти про себя, снова на что-то решаясь, пробормотал Иннокентий Михайлович. – Ни тебя, ни его не надо убивать.
Анна Георгиевна, возившаяся со льдом и примочками для Сережи, резко повернулась.
– Кеша, ты что задумал?! Прекрати сейчас же…
– Что прекратить? Я вот на табуретке сижу… А мне надо в другом месте… сидеть!
– Даже думать прекрати!
От этого глухого, но грозного окрика Иннокентий даже вжал голову в плечи. Он знал, что с Анной шутки плохи.
– Давай! – Анна Георгиевна сделала шаг к нему и протянула открытую ладонь. – Давай мне! Что ты со службы принес?
Мгновение дядя Кеша как-то тупо смотрел на ее протянутую ладонь. Потом его взгляд метнулся к жене, сжимавшей в своих объятиях сына.
– Не могу-с! – с разудалым, хитрованским вызовом вдруг выкрикнул дядя Кеша. – Я за табельное оружие расписку давал! Как старший сержант! Мобилизованный в действующую армию.
Еще мгновение – и он одним прыжком оказался у входной двери. Сбросил тяжелый крюк с кованого кольца и выкрикнул:
– Да-с! Пора и действовать!
Выскочил из дома в раннюю ноябрьскую ночь. Вслед ему раздался отчаянный крик жены…
Ударилась о косяк тяжелая шайка, с какой тогда ходили в баню, рассыпался лед, полетели по всей комнате мокрые бинты – Анна Георгиевна бросилась вслед. Но, будто наткнувшись на притолоку двери, опустилась на чистую, покрытую кружевом табуретку и закрыла лицо руками.
Пашке было и жалко всех, и страшно. Он чувствовал, что над всеми – и над ним тоже – нависла чья-то злая, непонятная, опасная сила…
– Зря он все это! – вдруг сказал Сережка. – Они же его убьют!
Тетя Клаша отшатнулась от сына, словно увидела что-то незнакомое, невиданное в нем… Анна Георгиевна, секунду помедлив, тяжело поднялась с табуретки. Вся прогнулась, словно ей вступило в поясницу и, подняв шайку, начала собирать разбросанные по всей комнате медицинские принадлежности…
– Аня! Аня! Как же это?! – заплакала тетя Клаша. – Что это Сережа говорит?! Они же дети…
– Сережа правду говорит! – задумчиво сказала Пашкина мать. И уже другим, резким тоном бросила племяннику: – Давай голову! Пока йодом да прополисом обойдемся…
Сережка покорно подставил голову. Даже уткнулся ей в грудь – любимой и властной тетке. Она быстро, почти незаметно для всех, поцеловала его в макушку и сказала:
– Что ты, Клаша, кричишь? Кому ты этим криком поможешь?
Клаша обняла Сережку, словно защищая его от чего-то более страшного, чем случилось сегодня. И Сережка тихо, еле слышно, отвернув голову, заплакал…
Иннокентия Михайловича не убили в тот вечер. Мертвецки пьяный, он оказался в коломенской военной комендатуре. Его разоружили и влепили десять суток за появление в нетрезвом виде. И еще за использование табельного оружия. Говорят, он то ли палил в воздух, выйдя из вокзального ресторана, то ли стрелял в кого-то…
Но из десяти суток он не просидел и двух – всемогущий полковник Стессин, близкий к верхам военного округа, вызволил своего строптивого, но гениального бухгалтера «для исполнения крупных военно-строительных задач». Правда, сам не выпускал его из казармы еще неделю.
Может быть, это было и не зря.
К этому времени похоронили – всей бирюлевской кодлой – трижды простреленного неизвестным Касима-Клейменого…