Братья мои жаворонки
Всю жизнь Чекушонок мечтал об одиночестве. На людях он смущался, терялся, норовил забиться в угол или за спины, лишь бы насмешники не заметили его и не стали привычно вышучивать его нелепую – клочковатую и кустистую – внешность. Голову его словно бы вылепил из пластилина неумелый и непоседливый ребенок, начавший да и бросивший комок – комком, неровный и со следами пальцев. Волосы у него на голове росли пучочками, кисточками, лохматыми кустиками, не желавшими объединяться во что-нибудь благообразное. Такие же клочья да кустики повылезали, когда юношей Чекушонок размечтался о бороде и пышных усах: вместо усов вышли веник да хвост – и тот жидкий и драный.
После смерти матери самым страшным человеком для Чекушонка стал отец, которого раздражал пятилетний бездельник, прятавшийся в уголке помечтать либо же почитать книжку. Отец возглавлял команду вечно пьяных музыкантов, игравших на свадьбах, похоронах да в перерывах футбольных матчей. Чтобы занять чем-нибудь сына, Чекушка притащил домой большой барабан и усадил сына за науку: «Бей!» Наука эта пришлась соседям не по нервам, и тогда отец взялся каждый день отправлять парня в сад, под старую яблоню, где испуганный Чекушонок, страдальчески морщась и смешно дрожа клочковатой головой, бил до потери смысла колотушкой по тугому барабаньему брюху. Бил и бил, чтобы успокоить отца: если Чекушка не слышал доносившихся из сада ударов, он тотчас бросался колотить сына. В конце концов и соседи привыкли к этим ударам, как к биению сердца. Но самому Чекушонку громкий звук мешал сосредоточиться на мечтах.
Продолжительное сидение над барабаном вызывало боли в спине и суставах. Отец, впрочем, не возражал против перекуров: «Но десять минут – не больше!» Чекушонок сваливался в траву, выгибался и бился, как в припадке, стремясь выкручиванием тела снять накопившуюся боль. Он сплетал ноги, складывал руки под спиной и засовывал нос под мышку. Перевернувшись на живот, доставал пятками уши. Лежа на боку, закидывал ногу на шею. И – замирал на несколько минут, переживая блаженство отдыха.
Когда однажды Чекушка увидел его неподвижным в неестественной позе, он испугался. И Чекушонок от страха утратил дар речи и так зажмурился в ожидании удара, что даже веки свело судорогой. Однако отец не тронул его. Он на цыпочках выбрался из сада и бросился в больницу. «Кататоник, – сказал доктор Шеберстов. – Это от жизни, браток». И тем еще сильнее напугал пьяненького Чекушку.
Чекушонок же обрадовался, вскоре уяснив, что отец боится его неестественных поз, и с того дня, если ему вдруг хотелось побыть в одиночестве, готов был изображать едва ли не любую фигуру, явившуюся в бреду сумасшедшему геометру. Путем долгих тренировок он научился выворачивать суставы, придавая неестественным позам вполне естественный вид. Зато теперь, стоило ему замереть в форме восьмерки, его тотчас оставляли в покое, и он часами мог наслаждаться одиночеством, беспрепятственно грезя и фантазируя. Он понял: свобода – это неестественность.
Мечтал же он о выигрыше в лотерею. С замирающим сердцем слушал он истории о счастливцах, получивших на сдачу в хлебном лотерейный билетик и оказавшихся в результате – «Не думал, не гадал!» – обладателями автомобиля, шерстяного одеяла или авторучки. Вчера еще человек был как все – и вдруг, благодаря случаю, становился другим человеком, перехитрившим Закон. Лотерея стала для Чекушонка символом свободы, вырывающей человека из ржавых цепей Закона. Не думал, не гадал – и вдруг! О, это «вдруг»! Нет, он, Чекушонок, пожалуй, не взял бы ни машину, ни одеяло, ни даже авторучку – получил бы деньгами и купил что-нибудь совершенно бесполезное: уж воля – так воля вольная. Что? Хрустальную вазу. Носовой платок. Певчую птицу. Впрочем, купить птицу за деньги значило бы вступить в сговор с Законом. Птицу он не стал бы покупать.
Птицы вызывали у него зависть и восторг. Хотя зависть и восторг вызывало у него все, что хоть чуточку выбивалось из рамок, в которые Чекушонка старательно вгонял отец. Мальчик завидовал тем, кто позволял себе не застегивать верхнюю пуговицу рубашки, причесывался пятерней, ложился спать после десяти, швырял камни в окна и подглядывал в пятницу за женщинами в бане. Но люди, тяжелые животные и вещи подчинялись законам, установленным отцом, который мог наказать собаку или разломать вредный стул. Птицы – не подчинялись, потому что летали. Маленькие, нечистые, безмозглые, несколько тонких косточек, горстка перьев и наперсток крови. Возможно, думал Чекушонок, в древности летали и другие животные, и даже люди: недаром же им временами снится, будто они летают.
Известно, что способность к речи заключена в языке: отрежь его – и человеку останется только мычать, как соседу Афиногену, которому пришили оторванный на фронте осколком язык, но пришили не той стороной, и старик не мог говорить. Значит, и у птиц должен быть орган, содержащий способность к полету. Но Чекушонок его так и не обнаружил, хотя не одну птицу распластал бритвой на ленты и ниточки. Находил косточки, какие-то сизые пленки и кишки – и больше ничего.
Впервые увидев рентгеноснимок своей грудной клетки, Чекушонок сделал потрясшее его открытие: человек пуст. И хотя похожая на сморщенную обезьянку рентгенолог мадам Цитриняк объяснила ему, что это не так, Чекушонок остался при своем мнении. Человек пуст. Он состоит из воздушных полостей, заполненных белесовато-голубым туманом, в котором свободно плавают полупрозрачные сердце и печень, ребра и серая вата легких. Он принялся собирать свои рентгеноснимки и вскоре накопил целую коллекцию. Доктор Цитриняк иногда уступала его настойчивым просьбам и делала лишний снимок его неровной головы или руки. В комнате Чекушонка повсюду – на абажуре и окнах, на стенах и дверце платяного шкафа – висели на ниточках колеблемые током воздуха рентгеноснимки, которые свидетельствовали только о том, что способность к полету издревле присуща человеку, а теперь она просто растворилась в его организме.
Когда парень подрос и окреп, отец взял его в оркестр. Чекушонок бил в барабан на похоронах и в перерывах футбольных матчей, смешно дрожа неровной головой и тоскливо взирая на праздники смерти и праздники жизни. Вслед за отцом он пристрастился к выпивке, но пьянел быстро и неумело, вечно вызывая у собутыльников неудержимое желание стукнуть его по физиономии. Не за что-то, а именно – просто так.
Вслед за отцом он наладился захаживать к Зойке-с-мясокомбината, известной городской блуднице, обладавшей ужасающей женской силой благодаря питанию сырой говядиной. Зойка работала на мясокомбинате бойцом и любила приканчивать свиней потощее ударом об пол, держа их за задние ноги. Баба она была ненасытная до водки и мужчин, которые, впрочем, побаивались ее неуемного и злого языка. Почему-то не трогала она одного Чекушонка: возможно, потому, что и рассказывать о нем было нечего. Он ничего не требовал от женщины. Мог просидеть в уголке весь вечер, не вымолвив ни слова, глядя перед собой в одну точку. Здесь его не донимали расспросами, не спрашивали, почему сидит и молчит и чем думает заняться завтра. Зойка стряпала, стирала, мыла голову или напивалась в одиночку, забывая о Чекушонке. Иногда он вдруг нарушал молчание каким-нибудь вопросом:
– О чем ты, Зойка, например, мечтаешь?
Зойка отрывалась от созерцания собственного мизинца, который по мере погружения хозяйки в опьянение то двоился, то вырастал в чудовищный член с кривым ногтем, особенно ее забавлявшим, и обстоятельно отвечала:
– Мне еще никто никогда не говорил: я тебя люблю, Зойка. Понимаешь? – Останавливала его энергичным жестом. – И вот я думаю, например: вдруг бы нашелся такой человек да сказал бы: я тебя, Зойка, люблю, – о! – Она сладостно ухмылялась. – Как бы я ему плюнула в рожу! А потом бы еще разок харкнула. И ногой бы – сюда! – Показывала – куда. – И еще разочек! Вот, например, так! А потом бы повалила мордой в дерьмо – и вывозила.
Чекушонок задумчиво кивал.
У Зойки он хранил коробку с птицей. Впервые увидев ее, женщина удивилась:
– Зачем тебе?
– Хочется. – Чекушонок бережно взял в руки крошечную птичку из перышек, железок и проволочек. – Третий год делаю, все глаза проел. Как живая.
– Но зачем? – не унималась Зойка, с интересом разглядывая игрушку.
– Чтоб была как настоящая. Чтоб летала.
– Ну и полетит – и что? Птенцов у нее не будет. Полетает да и заржавеет, голуби ее обосрут, свалится в канаву и все… Бог их каждый день тыщами делает – тебя не спросившись, и летают, и птенцы у них…
Чекушонок уныло кивал.
– Мечтать-то хочется. Хоть о чем-нибудь.
– А еще отца ненавидишь… Одного вы поля ягоды. Дух-то в нее разве вставишь? А без духа она труп, лучше б и не было. Левша!
Но Чекушонок был непреклонен, хотя, конечно, и себе не мог объяснить, зачем делает птицу.