– Не знаю, – говорит солдат.
На этот раз лицо женщины выражает удивление.
– Вы забыли и номер вашего полка?
– Нет, не в том дело… Но шинель-то не моя.
Женщина озадачена и не говорит ни слова. Но, видимо, ей приходит на ум какой-то вопрос, и она либо не знает, как его сформулировать, либо не решается прямо его задать. Помолчав с минуту или более, она спрашивает:
– А чья же?
– Не знаю, – отвечает солдат.
Впрочем, если бы он знал, он смог бы, вероятно, сказать и какого полка номер значился на ярко-красных ромбах. Он снова вглядывается – поверх черноволосой женской головы – в увеличенный портрет, висящий на стене. Изображение овальное, затушеванное по краям; бумага вокруг – до самой четырехугольной рамки из очень темного дерева – светло-кремовая. С такого расстояния номер воинской части на вороте шинели неразличим. Обмундирование, во всяком случае, пехотное. В ожидании отправления в армию солдат, должно быть, оставался на казарменном положении в самом городе или неподалеку, в его окрестностях; иначе он не смог бы перед отправлением прийти попрощаться с женой. Но где в этом городе находятся казармы? И много ли их? Какие части располагаются там в обычное время?
Солдат подумал, что надо бы расспросить: вот и была бы подходящая, вполне безобидная тема для разговора. Но стоит ему раскрыть рот, и он замечает, как поведение его собеседницы разом меняется. Она глядит на него, слегка прищурясь, и с напряженным вниманием следит за его словами, пытаясь уловить, какой тайный смысл он в них вкладывает. Запнувшись, он сразу же обрывает фразу и поспешно поворачивает беседу в другую сторону – вопрос же сформулирован им в такой зыбкой форме, что женщина может и воздержаться от ответа. Она, впрочем, такое решение и принимает. Но лицо ее словно свело судорогой. Подобные вопросы явно мог бы задать какой-нибудь незадачливый шпион: подозрительность в подобных обстоятельствах естественна… Хотя, собственно, сейчас скрывать от врага расположение военных объектов уже поздновато.
Солдат покончил и с вином и с хлебом. У него нет больше никаких причин задерживаться в этом жилище, как бы ни хотелось ему еще с минутку насладиться этим относительным теплом, этим не слишком удобным стулом, обществом этой недоверчивой женщины. Надо придумать, как бы уйти, держась вполне непринужденно, и таким образом сгладить впечатление от недавней оплошности. Самым опрометчивым, в любом случае, была бы попытка оправдаться; и какое правдоподобное объяснение найти тому, что он не знает… Солдат пытается припомнить, какие в точности он употребил выражения. Слово «казарма» – было, но он не может восстановить в памяти нелепую фразу, которую он тогда произнес; он даже не уверен, что упомянул о расположении зданий, и еще меньше – дал ли понять без обиняков, что расположение их ему неизвестно.
Возможно, сам того не подозревая, он во время своих скитаний и проходил мимо какой-нибудь казармы. Однако он не увидел ни одного здания в традиционном стиле: низкое строение (всего в два этажа), с совершенно одинаковыми, обрамленными красным кирпичом окнами, под довольно плоской шиферной крышей и высокими, прямоугольными, тоже кирпичными трубами, растянувшееся примерно на сотню метров. Здание возвышается в глубине обширного двора, голого, посыпанного гравием, отгороженного от бульвара с его густолиственной сенью высоченной металлической решеткой, укрепленной контрфорсами и ощерившейся колючими остриями, направленными как внутрь, так и наружу. Там и тут в будке укрываются часовые с винтовкой; будки эти деревянные, под цинковой крышей, и снаружи они по обе стороны пестрят широкими черно-красными полосами.
Ничего похожего солдату на его пути не попадалось. Он не проходил мимо решетчатой изгороди, не видел обширного двора, посыпанного гравием; не встретились ему ни пышная листва, ни будка, ни, само собой, часовые с винтовкой. Он не заметил и намека на обсаженный деревьями бульвар. Он проходил все теми же прямыми улицами, меж двух шеренг высоких и плоских фасадов; но ведь казарма может принять и такое обличье. Будки, естественно, могли быть сняты, как и все, что выделяет подобное здание из ряда других, его окружающих; сохранились лишь железные решетки, загородившие окна нижнего этажа почти доверху. Это вертикальные прутья с квадратным сечением, расположенные на расстоянии ладони один от другого и, поближе к краям, связанные поперечными брусьями. Верхний, свободный их конец, сантиметрах в двенадцати от свода амбразуры, завершается острием; нижние концы прутьев вмонтированы в каменную опору окна, но эта подробность не заметна из-за скопления снега, покрывшего всю горизонтальную поверхность ниши неровным слоем, особенно толстым в правом углу.
Но с таким же успехом здесь может помещаться и казарма пожарников, или монастырь, или школа, торговая контора или же попросту жилой дом, где окна нижнего этажа загорожены решетками. Дойдя до следующего перекрестка, солдат сворачивает под прямым углом в примыкающую улицу.
А снег все падает по-прежнему медленно, мерно, вертикально, и белый покров на выступах подоконников, на ступеньках подъездов, на выпуклостях черных фонарей, на мостовой, где больше нет машин, на опустевших тротуарах, где исчезают протоптанные за день дорожки, неприметно утолщается. И снова приходит ночь.
Однообразные хлопья, постоянной величины, равно удаленные друг от друга, сыплются с одинаковой скоростью, сохраняя меж собой тот же промежуток, то же расположение частиц, словно они составляют единую неподвижную систему, непрестанно, вертикально, медленно и мерно перемещающуюся сверху вниз.
На гладкой, как бы нетронутой снежной пелене оттиснуты, глубиной по крайней мере в сантиметр, следы запоздалого прохожего, который, пригнув голову, шагает вдоль домов, с одного в другой конец прямой как стрела улицы. И снег сразу же заметает у него за спиной отпечатки подбитых гвоздями подошв, мало-помалу восстанавливая первозданную белизну истоптанного снежного покрова, возвращая ему зернистость, бархатистую гладкость, хрупкость, затушевывая остроту гребней на закраинах, придавая их очертаниям все большую обтекаемость и, наконец, заполняя доверху глубокие оттиски шагов, так что разница их уровня с уровнем прилегающей поверхности становится неуловимой, целостность покрова восстанавливается и он опять делается гладким, девственным, невредимым.
Так что солдату и невдомек, проходил ли кто-нибудь незадолго до него вдоль этой вереницы домов с неосвещенными окнами. Он доходит до следующего перекрестка, но и тут, на тротуаре поперечной улицы, не обнаруживает никаких следов, однако и это тоже ничего не значит.
Впрочем, следы мальчугана исчезают медленнее. При ходьбе он оставляет за собой горбатые отпечатки: подошва, резко отталкиваясь, громоздит позади небольшую кучку примятого снега – она приходится как раз посередине ступни (в самом узком ее месте), и более или менее приметный ее гребень стирается позже, чем весь остальной след, а вмятины, оттиснутые то тут, то там носком или каблуком, еще глубже оттого, что мальчуган шагает не по старым дорожкам, которые проложены были днем, но преимущественно по обочине тротуара, где снег всего толще – хотя на глаз эта разница и неприметна, – а потому нога проваливается еще глубже. И поскольку мальчик к тому же движется очень быстро, длина следов от точки его первоначального местонахождения до последней горбинки, еще различимой под свежим слоем снега, длина эта в сумме значительно превосходит длину следов, оставляемых позади себя солдатом, в особенности если принять во внимание горбинки, украсившие отпечатки ног мальчугана вокруг каждого фонаря.
Эти горбинки, правда, выражены не слишком резко, потому что мальчик, во время пируэта, который он совершает, ухватившись рукой за фонарный столб, ногой едва касается земли. Что же до рисунка его каучуковых подошв, он различим весьма смутно: еще до того, как падающий снег затушует его очертания, уже нельзя разглядеть ни елочек рифления, ни креста в центре круга. Однако и вмятины, оставляемые мальчуганом, и причудливый способ его передвижения не позволяют отличить его следы от любых других, оставляемых ребенком его возраста, если он носит, впрочем, башмаки с такими же подошвами (возможно, такие же башмаки, купленные в том же магазине) и выделывает вокруг фонарных столбов такие же пируэты.
Нет на снегу ни таких, ни иных и попросту никаких отпечатков, никакого следа человеческой ноги, а снег все сыплется на пустынную улицу, медленно, мерно, вертикально. Мрак густеет, чернеет, и белые хлопья видны только тогда, когда пролетают в свете газового рожка. А улица вся усеяна – с равными промежутками (но кажется, что промежутки эти становятся короче и короче, по мере удаления вправо и влево), – усеяна светлыми пятнами, и во мраке выделяются пунктиром бесчисленные крохотные белые крапинки, как бы вовлеченные снегопадом во всеобщий круговорот. Окно расположено на самом верхнем этаже, и все эта кружки света, утонувшие в глубине длинной траншеи, образованной двумя параллельными плоскостями фасадов, неминуемо кажутся далекими и бледными, такими далекими, едва мерцающими, что, конечно, различить в их мерцании отдельные хлопья немыслимо; с такой высоты видится лишь тут и там смутное белесое свечение, достаточно призрачное в слабом отблеске фонаря и еще более неверное из-за рассеянного света, излучаемого вокруг мертвыми поверхностями земли, неба, полотнища густых хлопьев, медленно, но беспрерывно опускающегося перед окнами, полотнища такого плотного, что оно начисто заслоняет дом напротив, фонарные столбы, последнего запоздалого путника, всю улицу.