— Эй! — крикнула бабка Чукреева.
Из левого дома на солнцепек вышел старик Чукреев, тот, что в прошлый приезд, почти двадцать лет назад, стелил Башилову постель и укладывал его спать как родного. Башилов встрепенулся. Башилов немедленно встал и уже заранее улыбался встрече, но бабка Алина тут же, и притом решительно, предостерегла — не ходи, мол, за ним и не трогай. «Почему?..» — «Не надо». Башилову дали еще чашку чая. Оказалось, что старый Чукряй впадает в детство. «И нервный очень, — предостерегла бабка Алина, — а в эти дни прямо-таки кусается, подлый, если его тронешь...» Стелили постель, ставили на стол молоко, укладывали спать у открытого окна, — в облике старика все это теперь проходило мимо и дальше, дальше...
В некотором раздумье, не поехать ли, не пуститься ли в обратный путь сейчас же, пока не сделалось тоскливо, Башилов стоял и трогал рукой ствол клена. Чаем он налился по самое горло. Жена Люба разговаривала со старушками.
Она разговаривала с ними оживленно и с некоторым интересом, но конечно же дай Башилов знак, она тут же изготовилась бы с ними проститься. Выискивая хоть что-то, Башилов прошагал к дальнему поваленному столу и присел на его старые доски: тут он сидел мальчиком и пел. Башилов поднял голову чуть выше и чуть завалил набок, как делают все мальчики в детстве. Небо было голубое, без единой морщинки облака. Он смотрел на пригорок-холм, смотрел на степную траву — что-то высвобождалось в душе, но высвобождалось тускло, немо.
По мысли же, куда ни воткни взгляд, должна была возникать музыка: пространство должно было легко и само собой отзываться. Уподобляясь, он не только заваливал голову набок, но и щурил глаза, чтобы они были меньше, моложе, вот холмы, трава, вот сейчас должен вступить мужской хор, потом женщины, а тогда и взовьется над ними всеми голос мальчика. Башилов всматривался: он как бы цеплялся за шероховатости пространства, взывал, но перед ним расстилались онемевшие холмики. Он только и слышал, как стучит в висках.
— Георгий! Ты что там? — позвала жена.
Она сидела в десяти шагах за ветхим, единственным здесь столом. Теперь было видно, что ей скучно со старухами.
— Сейчас...
Он смотрел туда, где сходилось небо с холмами. Эта врезавшаяся в память волнистая линия жила в Башилове постоянно. В больших городах и в малых, в Бухаре и в Киеве, стоило закрыть глаза, линия холмов рождала мелодию еще раньше, чем он успевал о чем-либо подумать. Но, кажется, волнистая эта линия плодоносила именно в воспоминаниях и только в воспоминаниях. Он ее унес. И здесь, наяву, эта местность уже ничего не рождала. Она была выпита, как бывает выпита вода, водица, которой и было-то немного. Духовная пыльца облетела тогда еще и как бы переселилась, перешла в мальчика Жору, где и жила, объявляясь в музыке и музыкой, — сами же холмы, и рисунок горизонта, и дорога, и темные купы шиповника музыки больше не рождали. «Все высосал...» — подумал Башилов; ему было жаль и не жаль этот онемевший пейзаж.
— Георгий, — позвала жена.
Башилов встал с досок. Отряхнулся — да, да, он готов ехать. Когда он встал, доски старчески скрипнули.
Они оба были готовы ехать, но задержались еще, так как на заводской территории вдруг начался пожар, не самый большой, а все же настоящий аварийный пожар, остро напомнивший детство. Огонь и вода опять ехали значащими, время скакнуло для Башилова вспять, а жена Люба смогла увидеть то, о чем не раз слышала. Их и здесь не разделило. Они досмотрели до конца — Люба взволновалась, сделалась очень возбужденной, а было уже поздно, темно. Составив из сидений плоскость, они заночевали в машине. И ранним утром уехали.
Что он там успел, что высосал-выпил, два-три глотка? Но тогда шлягеры — это же насосы, откачивают сотнями кубов и разрушают, корежат, богатеют, держат голову высоко, подменяя собою суть и себя же невольно за суть принимая. Мы хоть мучимся своей долей вины... Глаза знающего сами собой смотрели туда, где вертикальные линии труб оттенялись длинным строением, одноэтажным, вытянутым, с металлической серебристой крышей; там начинались пожары. Считалось, что раз в год возле компрессоров воздушная струя своим напором ударяла мелкие камешки друг о друга, высекая искру. «Смотри!» — говорил Башилов жене. Она не понимала. «Смотри! смотри!» — тыкал он пальцем: в одном из окон этого длинного одноэтажного строения выбивались тонкие струйки пара, что и было началом. Струйки то пшикали, то медленно курились, вроде бы невинные, восходящие к небу струйки. Фиу-фиу-фиу-фиу-фиу.
— Куда же смотреть? — Люба только и видела двух мужчин в касках и в ватниках, тянувших белые шланги. Казалось, они были не на месте, казалось, они с шлангами топтались впустую и не замечали этих нервных струек белого дымка, похожего на пар. Струйки тем временем сгущались, стали клубиться, и одно окно в строении вдруг глухо лопнуло, после чего взамен белого пара оттуда вырвались черные угольные клубы дыма, а с ними целый рой искр. «Ой!..» — вскрикнула жена, и теперь она знала, куда смотреть.
Зазвенело еще одно окно, но звук был совсем иной; так как стекло окна выбили изнутри. Оттуда высунулась башка и заорала: «Топор!..» — и опять заорала, и почти сразу подала туда топор метнувшаяся на крик женщина в робе. Женщины в робах только тут и стали заметны. Они сидели на скамеечке рядом с готовым взлететь на воздух вытянутым серебристым строением. Они сидели лицами к пожару, затылками к Башилову и его жене. Их было шестеро. Они сидели и как бы ждали минуты своего участия — подать, помочь.
Пламя взметнулось, и, перекрывая звуки лопающихся стекол, возник характерный рокочущий звук — пламя скрылось, затем взметнулось вновь. Огромное, оно как бы встало на дыбы. Жена не знала, но Башилов знал, что из растрескавшихся труб вылились лужи нефтяных полупродуктов и огонь добрался до них. Ого, полыхает!.. Это левей! И вон горит! И вон! А кто ж ему мешает, когда ветер да сушь!.. Ого, как пошло! Как полыхнуло! Глянь-ка, уж и завода не видно! — завод было видно, но в голове Башилова звучали крики прежних лет, спрессовавшиеся в возбужденные мальчишечьи возгласы, а также всхлипы малосильных и не участвующих старух, стоявших вот на этом самом пригорке, — голоса прошлых пожаров.
Когда высота пламени делалась сравнимой с высотой труб, казалось, весь завод и впрямь сейчас взлетит, однако отчасти то был оптический обман: пламя было впереди и все собой закрывало.
Башилов оглянулся: обе старушки да он сам с женой — только они и смотрели.
— Смотри! Смотри! — Теперь жена дергала Башилова за рукав: ей стали понятны те двое, что суетились с шлангами сзади строения.
Топоча сапожищами, яростно, мужики кинулись с шлангами к боковой линии огня: направив медные сверкающие патрубки, они разом вонзили две струи воды, смешанной со спецпеной, — и, почти вскрикнув от боли, пламя выдало белые пышные клубы. Оба орали. Через жуткий гуд пламени доносились их жуткие матерные слова, которые сейчас совсем не удивляли, — слова были на точном своем месте. Женщины поднялись. Теперь стало видно, что женщины вовсе не сидели на скамеечке — они сидя тянули, протягивали, продергивали застревавшие шланги. Теперь они тянули стоя. Женщины раскачивались и на рывке разом ухали.
Послышался грохот: перегревшийся, взлетел небольшой резервуар, крытый и от других резервуаров, к счастью, отдельный. Он взлетел, и доски его мостка, кувыркаясь, тоже взлетели под небо, — всегда было зрелищно; однажды Башилов видел, как вместе с досками взлетел кот банальной тигровой расцветки. Кот кувыркался, а потом уж не кувыркался, а просто парил — распластавшийся, вытянувший лапы и воющий в воздухе, как сирена. «Не веришь, — сказал Башилов жене. — Вот туда взлетел!» Когда Башилов коснулся ее плеча, она вздрогнула.
Из окна, где пожар начался, теперь беспрестанно вырывались багровые клубы: в том и дело, что одноэтажное серебристое строение само по себе не горело, лишь выплескивая из задних своих окон на землю разбегающийся огонь. Оно горело внутри. Там, в огне, пробивались мужчины; погасить не сумев, они сумели добраться до ворот и отперли строение изнутри. Аварийные ворота были довольно широки. В них, прихватив топоры, не мешкая устремились женщины. С закутанными в тряпье головами, похожие издали на кукол домашнего изготовления, женщины принялись рубить перегородки, а оттуда, где было не продохнуть от дыма, лихорадочно работая топорами, двигались им навстречу мужчины. Мужчины задыхались, но наконец пробились. Один из них выскочил из ворот — черный, дымящийся, он заорал на женщин, после чего те послушно побросали топоры — деревянное вон! — и баграми, длинными баграми, держась по двое-трое за багор, вскрикивая от натуги, выволакивали деревянные переборки наружу. Женщины оттаскивали длинные горящие бруски на траву, где и бросали поодаль, а затем вновь устремлялись в ворота и вновь захватывали то, что цепляли им на багры там, в огне, черные мужчины. Отпылав, бруски на мокрой траве, мало-помалу гасли. Бруски превращались в некрасивые, убогие в своей обгорелости деревяшки.