Около двенадцати подошел Митя.
— Они уходят.
— Куда это — в такой темноте?
— У них машина осталась на старой дороге, часа полтора отсюда через лес. Отец Венедикт вызвался провожать. Я ему говорю: «По-моему, вам лучше не уходить так далеко ночью». А он спрашивает: «Димитрий, ты считаешь, что я пян?»
— А ты так считаешь?
— Мне кажется, они все немного «пяны».
— Арчила с ними не было?
— За стол он сел вместе со всеми. Но сам не пил и сразу исчез, чтобы не мешать.
Скоро мы услышали крики на другой стороне ущелья. Мелькали огоньки карманных фонариков — экспедиция форсировала склон за ручьем.
С первого дня Митя попросил у игумена разрешения читать вечерние молитвы в маленьком храме. И теперь мы взяли ключи, открыли храм. Изнутри дверь запиралась палкой, воткнутой в металлическую скобу.
Огонек свечи, не колеблемый ни единым дуновением, казался сгустившимся и застывшим световым лепестком. Ни звука не доносилось из-за толстых стен. Молитвы Митя читал наизусть. Тень от его фигуры в подряснике выросла во всю стену.
Молилась я рассеянно. А когда правило кончилось, Митя предложил особо помянуть путешествующего иеродиакона Венедикта, чтобы с ним ничего не случилось.
Мне и в голову не пришло помянуть всех четверых — моя христианская любовь так далеко не простиралась.
На утрени Арчил читает по-грузински, мы с Митей — кафизмы по-церковнославянски, отец Венедикт сидит перед аналоем, положив на него тяжелую голову. Он засыпает, но каждый раз вздрагивает, когда надо вставать на «Славах», поднимается, крестится и снова укладывает голову на руки. Раза два вялой походкой он выходит из храма, на некоторое время пропадает в трапезной. Лицо его, с несвежей покрасневшей кожей в крупных оспинах, выражает апатию и подавленность, волосы черным пухом стоят на висках.
Кое-как дотянув службу, никому не сказав ни слова, он исчез.
Проходя мимо трапезной, я заглядываю в окошко. Стол убран и застелен чистой клеенкой. Большой глиняный кувшин с родниковой водой стоит посреди стола, вытеснив даже воспоминание о бутылках. Значит, Арчил встал до службы, чтобы привести трапезную в достойный вид.
Мы с Митей ушли на речку. Я рассказала о вчерашнем разговоре с Венедиктом, и купаться мы больше не стали. Митя снял на берегу скуфью и подрясник, умылся и стал учить «Трисвятое» на хуцури.
Вернулись к началу вечерни.
Венедикт, опираясь спиной о ворота и скрестив на груди руки, разговаривал с толстой теткой, туго затянутой в разноцветное синтетическое платье. Говорила она громко, размахивая руками. Он отвечал широкой, хотя и вялой улыбкой, На нас он взглянул мельком и отвел глаза, мутные, с красными белками. И вся его фигура в подряснике, похожем на полинялый халат, с грязными тесемками нижней рубахи выглядела весьма помятой.
В начале седьмого мы подошли к нему, чтобы узнать, будет ли служба.
— Вы уже готовы? — выговорил он с усмешкой, наливая из кувшина воду в кружку.
Сам он был явно еще не готов.
— Что с вами, отец Венедикт? — спросила я, чтобы снять недоброе отчуждение, сквозившее в его усмешке. — У вас совсем больной вид.
— Зато вы выглядите отлично… — ответил он тем же тоном. — И почему бы вам так не выглядеть? Приехали с курорта и здесь весь день на речке…
— А вы устали от трудов по монастырю сегодня? — пошутила я, невольно подчинившись его тону.
Он тяжело посмотрел на меня и молча вышел.
Я не хотела его обидеть: я уже догадывалась, что все не было случайностью, это его слабость.
Часов около семи он все-таки начал службу.
Его полная собеседница привела еще семь — восемь женщин и троих детей: все они шли через горы к вечерне. И Венедикт старался компенсировать недостаточную трезвость избытком любезности. Приносил деревянные скамьи, стулья, рассаживал всех в храме в два ряда, как в сельском клубе.
Читал он возбужденно, то резко повышая тон, то забываясь и переходя на бормотание. Зато громко делал замечания Арчилу, когда тот ошибался в чтении.
Женщины чувствовали себя неловко — то ли от общей нервозности обстановки, то ли от непривычки сидеть на службе. Шумно успокаивали детей, вставали, выводили их и возвращались, заталкивали под скамьи сумки с провизией. Однажды дьякон взмахнул широким рукавом рясы и столкнул на пол подсвечник, вызвав общее замешательство. В другой раз стал произносить ектенью, чего не следовало делать без священника, но вскоре опомнился и громко запел, жестами призывая всех следовать его примеру.
Толстая тетка подхватила крикливо и резко. Она оглядывалась на Венедикта, и взгляд ее выражал сочувствие и готовность помочь чем только можно. Оглядывалась и на женщин: вот, мол, какая незадача, одного монаха застали в монастыре, и тот пьяный. Чтобы утешить дьякона, она вдруг повернулась спиной к иконостасу и, высоко подняв полные локти, стала снимать с шеи медальон на черном шнурке. И тут же хотела обхватить шею Венедикта в щедром жесте. Венедикт уклонился, но медальон взял и стал надевать на шею Мите. На память об этой прискорбной службе у нас и остался пластмассовый Георгий Победоносец с копьем, поразившим дракона.
Через полчаса женщины стали уходить. Чтобы никого не обидеть, уходили они не сразу, а будто нечаянно, порознь. Оглянется одна на отца Венедикта, пошарит рукой под скамьей, подтягивая сумку, и вдруг шагнет за порог. Остальные проводят ее взглядом, и вот уже другая двигается невзначай к краю скамейки.
Наконец осталась одна женщина, давно уже приготовившаяся к выходу. Она стояла между мною и порогом, напряженно зажав в руке сумку с торчащими зелеными перышками лука. Ее подруги шагах в десяти от двери энергично махали руками. Но она почему-то игнорировала их и все более истово крестилась.
— Нино! — не выдержали на дворе.
Нина оглянулась, махнула рукой, в другой вздрогнули хвостики лука, и еще дерзновенней вскинула голову и перекрестилась.
— Нино! Нино! — кричали они дружно, как через лес, но будто и с некоторой неловкостью оттого, что мешают ее молитвенному рвению.
Мы заинтересованно следили, как долго устоит Нина. Только Арчил кротким голосом читал кафизму.
Наконец выскочила и Нина, женщины освобожденно загалдели, больше не робея, не сдерживая голосов, и двинулись к воротам.
И как-то почти сразу отец Венедикт закончил службу.
— Игумена нет — и молитва не идет… — заключил он по-русски, но обращаясь к Арчилу.
— Конечно, — мягко согласился тот. В этот момент в ворота въехал «газик».
— Вот и отец игумен… — упавшим голосом объявил Венедикт и обреченно пошел навстречу.
Когда мы заперли храм и подошли, дьякон, не глядя на нас, уже проследовал за ворота.
Отец Михаил, в подряснике, с четками на шее, обернулся, и мы обрадовались друг Другу, как будто не виделись месяц. Он благословил нас и с довольным видом кивнул в сторону кузова, из которого Арчил уже тащил ведро с помидорами:
— Посмотрите, сколько я вам всего привез…
Нестроения кончились, игумен вернулся, братия приободрилась и повеселела. Все вместе мы выкладывали из ведер помидоры, огурцы, из мешка картошку, таскали на кухню — под тем же навесом террасы выгороженную лестницей, — раскладывали на столе груши и слегка примятые персики.
Отец Михаил, широко улыбаясь, развернул бумагу на крупной головке сыра, пододвинул ко мне:
— Хорошо воняет? Домашний коровий сыр должен вонять… Очень мне захотелось сыру, и я не устоял. Димитрий, как называется этот грех?
— Чревоугодие? — предположил Митя, влюбленно глядя на игумена.
— Не разбираешься. Чревоугодие — это когда хотят съесть много, угодить чреву. А если хочется усладить гортань — это гортанобесие. Всякому нашему желанию соответствует название греха. Ох и трудная эта христианская жизнь! Куда ни повернешься, везде тебе шах и мат…
Лежали на столе батоны и круглые подрумяненные хлебы, зеленый и красный перец, пучки петрушки, укропа, пряно пахнущей травки тархуп, стояли стеклянные бочоночки меда величиной со стакан. Три больших арбуза завершали натюрморт. Такого изобилия потом у нас не было ни разу.
— Вот сколько всего нам Бог послал, — радовался отец Михаил. И мне тогда еще не до конца понятна была его радость. Мы просто вместе переживали эту домашнюю суету как маленький праздник. Игумен раскрыл картонный ящик и, присев рядом с ним на корточки, стал раздавать нам канцелярские подарки — тетрадки, записные книжки, блокноты и карандаши: я и забыла, что как-то при Венедикте пожалела, что нет с собой тетрадей.
Из другого ящика отец Михаил осторожно извлек ламповые стекла.
— В продаже их нет, я заказывал на заводе.
Он залез по деревянной лестнице и прибил в двух местах на стене ободы для ламп. Арчил заливал керосин, мы резали фитили. Разгорелся бледный в предвечернем свете огонек, стекло затуманилось, но скоро стало прозрачным. И я вспомнила, что уже видела, как разгорается керосиновая лампа, давным-давно, после войны. Игумена тогда еще не было на свете, а мне уже было восемь лет. Собрались ужинать. Я вышла за водой для чая. На скамье перед родником у сосны неприкаянно сидел отец Венедикт. Под струей воды стоял таз, и вода переливалась через край.