— И последний вопрос. Он был талантливый?
— Байрон? Джордж Байрон? Байрон — величайший поэт Англии! Я не понимаю, в чем дело?!
— Сейчас поймешь. Вот смотри. Джордж Байрон! Он был молодой, красивый, богатый и талантливый. И он был — пессимист! А ты — старый, нищий, уродливый и бездарный! И ты — оптимист!
В Ленинграде есть комиссия по работе с молодыми авторами. Вызвали на заседание этой комиссии моего приятеля и спрашивают:
— Как вам помочь? Что нужно сделать? Что нужно сделать в первую очередь?
Приятель ответил, грассируя:
— В пегвую очегедь? Отгезать мосты, захватить телефон и почтамт!..
Члены комиссии вздрогнули и переглянулись.
Марамзин говорил:
— Если дать рукописи Брежневу, он скажет:
«Мне-то нравится. А вот что подумают наверху?!.»
У меня был родственник — Аптекман. И вот он тяжело заболел. Его увозила в больницу «скорая помощь». Он сказал врачу:
— Доктор, вы фронтовик?
— Да, я фронтовик.
— Могу я о чем-то спросить вас как фронтовик фронтовика?
— Конечно.
— Долго ли я пролежу в больнице?
Врач ответил:
— При благоприятном стечении обстоятельств — месяц.
— А при неблагоприятном, — спросил Аптекман, — как я догадываюсь, значительно меньше?
У директора Ленфильма Киселева был излюбленный собирательный образ. А именно — Дунька Распердяева. Если директор был недоволен кем-то из сотрудников Ленфильма, он говорил:
— Ты ведешь себя, как Дунька Распердяева.
Или:
— Монтаж плохой. Дунька Распердяева и та смонтировала бы лучше…
Или:
— На кого рассчитан этот фильм? На Дуньку Распердяеву?!..
И так далее.
Как-то раз на Ленфильм приехала Фурцева. Шло собрание в актовом зале. Киселев произносил речь. В этой речи были нотки самокритики. В частности, директор сказал:
— У нас еще много пустых, бессодержательных картин. Например, «Человек ниоткуда». Можно подумать, что его снимала Дунька…
И тут директор запнулся. В президиуме сидит министр культуры Фурцева. Кроме всего прочего — дама. А тут вдруг — Дунька Распердяева. Звучит не очень-то прилично.
Киселев решил смягчить формулировку.
— Можно подумать, что его снимала Дунька… Раздолбаева, — закончил он.
И тут долетел из рядов чей-то бесхитростный возглас:
— А что, товарищ Киселев, никак Дунька Распердяева замуж вышла?!
Случилось это в Пушкинских Горах. Шел я мимо почтового отделения. Слышу женский голос — барышня разговаривает по междугородному телефону: — Клара! Ты меня слышишь?! Ехать не советую! Тут абсолютно нет мужиков! Многие девушки уезжают, так и не отдохнув!
Указ: «За успехи в деле многократного награждения товарища Брежнева орденом Ленина наградить орден Ленина — орденом Ленина!»
Самое большое несчастье моей жизни — гибель Анны Карениной!
Бегаю по инстанциям. Собираю документы. На каком-то этапе попадается мне абсолютно бестолковая старуха. Кого-то временно замещает. Об эмиграции слышит впервые. Брезгливый испуг на лице.
Я ей что-то объясняю, втолковываю. Ссылаюсь на правила ОВИРа.
ОВИР, мол, требует. ОВИР настаивает. ОВИР считает целесообразным…
Наконец получаю требуемую бумагу. Выхожу на лестницу. Перечитываю. Все по форме. Традиционный канцелярский финал:
«Справка дана (Ф.И.О.), выезжающему…»
И неожиданная концовка:
«…на постоянное место жительства — в ОВИР».
Самолет приближался к Нью-Йорку. Из репродукторов донеслось:
«Идем на посадку. Застегните ремни!»
Пассажир обратился к жене:
— Идем на посадку.
Шестилетняя девочка обернулась к матери:
— Мама! Они все идут на посадку! А мы?
Был у меня в Одессе знакомый поэт и спортсмен Леня Мак.
И вот он решил бежать за границу. Переплыть Черное море и сдаться турецкому командованию.
Мак очень серьезно готовился к побегу. Купил презервативы. Наполнил их шоколадом. Взял грелку с питьевой водой.
И вот приходит он на берег моря. Снимает футболку и джинсы. Плывет. Удаляется от берега. Милю проплыл, вторую…
Потом он мне рассказывал:
— Я вдруг подумал: джинсы жалко! Я ведь за них сто шестьдесят рублей уплатил. Хоть бы подарил кому-нибудь… Плыву и все об этом думаю. Наконец повернул обратно. А через год уехал по израильскому вызову.
Загадка Фолкнера. Смесь красноречия и недоговоренности.
Цинизм предполагает общее наличие идеалов. Преступление — общее наличие законов. Богохульство — общее наличие веры. И так далее. А что предполагает убожество? Ничего.
Он изъяснялся в стиле «форчен-кукис»:
«Главное в жизни — труд! Берегите свое здоровье!» И так далее.
Истины на розовых бумажках. Да еще и запеченные в тесте.
Хасидская колония. Черно-белый фильм в мире цветного кинематографа.
В советских фильмах, я заметил, очень много лишнего шума. Радио орет, транспорт грохочет, дети плачут, собаки лают, воробьи чирикают. Не слышно, что там произносят герои. Довольно странное предрасположение к шуму. Что-то подобное я ощущал в ресторанах на Брайтоне. Где больше шума, там и собирается народ. Может, в шуме легче быть никем?
Чем дольше я занимаюсь литературой, тем яснее ощущаю ее физиологическую подоплеку. Чтобы родить (младенца или книгу), надо прежде всего зачать. Еще раньше — сойтись, влюбиться.
Что такое вдохновение?
Я думаю, оно гораздо ближе к влюбленности, чем принято считать.
Рассуждения Гессе о Достоевском. Гессе считает, что все темное, бессознательное, неразборчивое и хаотическое — это Азия. Наоборот, самосознание, культура, ответственность, ясное разделение дозволенного и запрещенного — это Европа. Короче, бессознательное — это Азия, зло. А все сознательное — Европа и благо. Гессе был наивным человеком прошлого столетия. Ему и в голову не приходило, что зло может быть абсолютно сознательным. И даже — принципиальным.
Всякая литературная материя делится на три сферы:
1. То, что автор хотел выразить.
2. То, что он сумел выразить.
3. То, что он выразил, сам этого не желая.
Третья сфера — наиболее интересная.
У Генри Миллера, например, самое захватывающее — драматический, выстраданный оптимизм.
США: Все, что не запрещено — разрешено. СССР: Все, что не разрешено — запрещено.
Рассказчик действует на уровне голоса и слуха. Прозаик — на уровне сердца, ума и души. Писатель — на космическом уровне. Рассказчик говорит о том, как живут люди. Прозаик — о том, как должны жить люди. Писатель — о том, ради чего живут люди.
Сильные чувства — безнациональны. Уже одно это говорит в пользу интернационализма. Радость, горе, страх, болезнь — лишены национальной окраски. Не абсурдно ли звучит: «Он разрыдался, как типичный немец».
В Америке больше религиозных людей, чем у нас. При этом здешние верующие способны рассуждать о накопительстве. Или, допустим, о биржевых махинациях. В России такого быть не может. Это потому, что наша религия всегда была облагорожена литературой. Западный верующий, причем истинно верующий, может быть эгоистом, делягой. Он не читал Достоевского. А если читал, то не «жил им».
Двое писателей. Один преуспевающий, другой — не слишком. Который не слишком, задает преуспевающему вопрос:
— Как вы могли продаться советской власти?
Преуспевающий задумался. Потом спросил:
— А вы когда-нибудь продавались?
— Никогда, — был ответ.
Преуспевающий еще с минуту думал. Затем поинтересовался:
— А вас когда-нибудь покупали?
«Соединенные Штаты Армении…»
Окружающие любят не честных, а добрых. Не смелых, а чутких. Не принципиальных, а снисходительных. Иначе говоря — беспринципных.
Россия — единственная в мире страна, где литератору платят за объем написанного. Не за количество проданных экземпляров. И тем более — не за качество. А за объем. В этом тайная, бессознательная причина нашего катастрофического российского многословия.
Допустим, автор хочет вычеркнуть какую-нибудь фразу. А внутренний голос ему подсказывает:
«Ненормальный! Это же пять рублей! Кило говядины на рынке…»
После коммунистов я больше всего ненавижу антикоммунистов.
Мучаюсь от своей неуверенности. Ненавижу свою готовность расстраиваться из-за пустяков. Изнемогаю от страха перед жизнью. А ведь это единственное, что дает мне надежду. Единственное, за что я должен благодарить судьбу. Потому что результат всего этого — литература.
Персонажи неизменно выше своего творца. Хотя бы уже потому, что не он ими распоряжается. Наоборот, они — им командуют.
Вариант рекламного плаката — «Летайте самолетами Аэрофлота!». И в центре — портрет невозвращенца Барышникова.