Потребность дышать, простая тварная потребность дышать вот что заставило его сюда перебраться, а вместе с тем и не одна только потребность тела, но и жажда видеть, различать предметы мира, вдыхать воздух зримого космоса. Оглушенный спазмами, он стоял у окна, поддерживаемый стиснувшей его могучей дланью, и не помнил, сколько времени так стоял — может, прошли мгновения, а может, и часы; с трудом, из осколков собранное, возвращалось к нему чувство времени, и так же осколочно, прерывисто, надолго заглушаемый ужасом спазма, мукою удушья, восстанавливался в его глазах мир, знание снова становилось знанием, и так же осколочно воспринимал он происходящее, постепенно, по кусочкам постигая, что не в «Энеиде» одной было дело, а в чем-то, что еще предстояло найти.
Тихий, простерся теперь мир перед ним, почти ошеломительно тихий после недавнего шума и грохота, кажется, была уже поздняя ночь, кажется, ночь миновала уже свою середину; звезды величественно горели на своем великом пути, утешительно, мощно, навевая покой уже своей умиротворяющей узнаваемостью, но все же, несмотря на безоблачность, они были подернуты и какой-то тревожной дымкой, будто посередине между их пространством и подзвездным миром натянулась упругая, твердая, одним только взором проницаемая дымно-прозрачная преграда, и ему мнилось, что та демоническая раздробленность его Я, которой он и тело его были подвержены еще недавно, когда он лежал прислушиваясь, когда прислушивался лежа, была перенесена теперь на внешний мир и что эта раздробленность даже стала здесь такой бездонной и резкой, какой он никогда не наблюдал ее в себе самом. Земное пространство было настолько резко отъединено и обособлено от верхнего, что желанного дуновения бесконечности никак не чувствовалось, он даже не смог утолить свою жажду воздуха, не смог облегчить муку в груди, ибо испарения, которыми накануне окутался город, не развеялись, несмотря на вечерний бриз, не рассосались, а лишь превратились в прозрачную горячечную зыбь, сгустились под бременем отъединенности в некую темную студенистую массу, недвижной недвижностью повисшую в воздухе, прогревшуюся больше воздуха и непригодностью своей для дыхания едва ли не столь же гнетущую, как комнатная духота. Безжалостная черта отделила то, чем можно было дышать, от того, чем дышать нельзя, безжалостной непроницаемостью веяло от темного хрустального купола, плотным барьером вставшего на пути к сферам, на пути к дыханию, на пути к мирам, а он стоял перед этим барьером в тисках железной длани, которая и подняла его из постели, и если прежде, распластанный на земной плоскости и простертый до сагурновых пределов, он сам являл собой границу меж верхом и низом, принадлежа сразу обоим пространствам, то теперь он пронзал их как назначенная росту отдельная душа, в своей отъединенности и отторженности ведающая, что ей должно прислушиваться к самой себе, если хочет она прислушиваться к глубинам неба и низа: не дано причаститься к величию сфер тому, кто увяз в земном времени, кто обречен земному, человеческому росту со всеми его тяготами; лишь его взору, лишь его знанию послано постичь безмерную разделенность сфер, лишь его вопрошающему зрению дано восстановить связь, лишь его вопрошающему познанию дано восстановить единство, единство мира и его сфер в их одновременности, лишь в текучем круговороте этого вопрошения осуществляет он вечное Днесь своей души, ее сокровеннейшую земную Непреложность, изначальную задачу познания.
Время струилось вверху, время струилось внизу, потаенное время ночи, снова втекавшее в его жилы, снова заполнявшее пути небесных светил, нанизывавшее где-то вне пространства секунду на секунду, вновь дарованное, вновь проснувшееся время, неподвластен судьбе, свободен от случая, бессрочен неизменный закон времени, вечно длящееся Днесь, которое прияло его:
закон и время,
рожденные друг из друга,
отменяющие и вновь порождающие друг друга,
отраженные друг в друге и лишь в отраженье зримые,
звенья образов и отражений,
цепь, обвившая время и обвившая праобраз,
не объявшая их всецело и все же
уходящая в безвременность,
растворяющаяся в безвременности,
у того порога,
где в последнем отзвуке их созвучья,
где в последнем отсвете их значенья
образ смерти сольется с образом жизни,—
о воплощенная в образах реальность души,
дом ее и отчизна,
ее вечно длящееся Днесь
и потому —
осуществившийся в ней закон,
ее непреложность[34].
А ведь все, все свершалось в непреложности, непреложен был даже путь познания, возносивший внешнее и внутреннее в даль незнаемого, отъединенного и чужого. Но не заключена ли в этой неотступной, необоримой непреложности и надежда на возрожденное созвучье бытия, на нетщетность происходящего и произошедшего? Непреложно всплывают эти картины, и непреложно они все ближе и ближе подводят к реальности! О, близость праобраза, близость первозданной реальности, в преддверье которой он находился, — дрогнет ли, разойдется ли хрустальный купол небесных сокровений? Откроет ли ночь ему свой последний символ, ему, чье око ослепнет, если она отверзнет свое? Он всматривался в звезды, чей ведомый судьбою и ведающий судьбами двухтысячелетний круговорот должен был вскоре завершиться, судьбою несомый и судьбоносный, передающий завет от отца к сыну в чреде поколений; и небесное Днесь, расширяясь от видимого к невидимому, к полноте вновь дарованного знания, посылало ему свой привет привечал его на юго-западном крае, знакомо и жутко, судьбоносный Скорпион, его грозно изогнутое тело, охваченное нежными токами Млечного Пути; вот Андромеда приникла главой к окрыленному плечу Пегаса; вечносущая Вековечность лучилась незримым приветом; утративший былое могущество Дракон приветно кивает десятью пламенными главами из праотчих запредельных эонов; он всматривался в хладнокаменную твердь, где в чреде созвездий свершает свое круговращенье и Закон, но свершает в отъединенности от смутно мерцающего, почти неуловимого дыхания истины, никогда не снисходящей к земле, всегда лишь предугадываемой с ее отрешенной от человека непреложностью, и вот, вглядываясь в нее, угадывая ее образ в этих мириадах образов, он постигал и силу роящегося в нем познания, постигал, что оно неподвластно случаю в своем ничего не ждущем ожидании, свободном от всяческого нетерпения, постигал и был готов к непреложному свершению в несвершенном. И тогда длань, сжимавшая его, сделалась мягче, еще мягче и обернулась защитой. А на восточных скатах городских крыш прохладно-зеленоватой пылью лежал лунный свет; снова придвинулось земное. Ибо кто минует первые врата ужаса, тот оказывается в преддверии нового и еще более неведомого, того охватывает и подхватывает новое мирочувствование, которое возвращает его к собственной данности, к собственному закону, что неподвластен закону круговращенья, неподвластен сатурнову ходу времен, неподвластен его вслушивающемуся нетерпению; он, снова выпрямленный, снова растущий, обретает ныне вновь свою самость, и его ладья с убранными веслами плавно и ничего не ожидая скользит по глади дарованного времени, точно причал уже близко, причал у берегов последней, неподвластной случаю реальности;
ибо прошедший сквозь первые врата, врата ужаса,
вступает в преддверье реальности,
где познанье его, открывая себя,
обратившись впервые само на себя,
прозревает непреложность вселенной
и всего в ней вершащегося
как необходимость и закон
собственной его души;
ибо кому довелось испытать такое,
того приял строй бытия,
прияло чистое Днесь,
удел и вселенной и человека,
его души неотъемлемое
достоянье и состоянье,
в силу коего парит она,
возносимая Непреложностью,
воспаряя над грозно зияющей бездной небытия,
воспаряя над слепотой человека;
ибо прияло его вечносущее Днесь вопрошенья,
вечносущее Днесь простодушного знанья,
души человечьей божественный дар — предзнание,
иже не знает, поелику вопрошает и иначе не может,
иже знает, поелику всякому вопрошенью предшествует,
волей божественной дарованное человеку,
одному ему искони,
как сокровеннейший человеческий долг Непреложности,
во имя коей
он снова и снова вопрошает познание,
снова и снова им вопрошаем;
и робеет ответа человек, и робеет ответа познанье,
ибо ничто человек без познанья, ничто познанье без человека,
слиты они друг с другом, и оба робеют ответа,
полоненные божественной явью предзнания,
необъятностью вещего вопрошенья,
что ни земному ответу, ни истине земного познанья
вовек непостижна и все же
только здесь, на земле, может найти ответ,
должна найти ответ, найти
земное свое осуществленье
как чудо двойного преображенья, творящего мир:
преображенья реальности в истину, истины в реальность —
по воле, коей послушна душа,
как закону;
ибо душа, чреватая вопросом,
возносится в царство истины,
в царство спасения,
дабы, покорствуя закону познанья,
и вопрошенья, и воплощенья,
вечно колеблясь между уверенностью знания
и способностью к познанию,
искать реальность;
вот почему душа,
слыша зов первородного знанья,
голос вещего вопрошенья,
коему ведома законотворящая
неслучайность бытия,—
вот почему душа,
призванная укоренить знанье в познании,
дабы осуществить его,
призванная к познанию
закона, неподвластного случаю,
всегда стоит на пороге странствия,
всегда готова пуститься в дорогу,
направляясь к собственной сути,
к своей животности и надживотности,
равно неподвластным случаю, равно подвластным закону,
сливающимся в истоке и в цели
и делающим человека человеком;
ибо приемлет человека
вещая первооснова его души,
первооснова
деяний его и исканий, воли его и мысли, его мечты,
и приемлет его беспредельная неслучайность сущего,
этот неимоверный и необъятный,
бронзово-жесткий и колыбельно-нежный,
истинно истинный, подлинно подлинный символ его самого,
в лоно коего хочет он возвратиться
и возвратится навек,
где приемлет его вечносущее Днесь его символа и воплощенья,
дабы стать ему вечной явью;
ибо явь человека и дом человека —
это упорство его призвания,
упорство узника,
упорство его негасимой свободы
и его негасимой воли к Познанью,
столь непреклонное упорство,
что величьем он превосходит
все несовершенство земного
и превосходит сам себя
в титаническом упорстве человечности;
о, воистину, долг познанья —
вот отчизна и дом человека,
и отречься от этого долга
ничто его не заставит,
даже неизбежность заблуждения,
чья случайность ничтожно мала
пред неслучайностью Долга;
ибо как ни закован человек в узилище своего земного несовершенства — тем более человек, отмеченный смертью, недужный, из последних сил вцепившийся в подоконник, из последних сил хватающий воздух, — как ни предназначен он разочарованию, вечный пленник разочарований в большом и в малом, тщетно всякое усилие его, бесплодное в былом, безнадежное в будущем, и как ни гонит его разочарование все вперед и вперед, от нетерпения к нетерпению, от тревоги к тревоге, от страха смерти к жажде смерти, от жажды творчества к страху творчества, как бы ни был он загнан и упоен и снова загнан, гонимый судьбою от познания к познанию, от берега к берегу от исконно-немудрящего созидания к многоликости знания и еще дальше — к поэзии, и еще дальше — к испытанию древней и сокровеннейшей мудрости, в жажде познания, в жажде истины, и снова к поэзии, будто она ради последнего реального свершения способна породниться со смертью, — о, еще одно разочарование, еще один ложный путь, о, сколь ни ложным кажется сей путь, да он и был ложен и таким остается, с самого первого шага, даже до первого еще шага, о, сколь ни неудавшейся выглядит вся эта жизнь, да она таковой и является, с самого начала утонувшая в ничтожности, навсегда, навечно обреченная неудаче, ибо ничто, ничто не в состоянии прорваться сквозь заросли, ни один смертный не в силах вырваться из чащобы, обреченный вечному, неподвижному кружению на месте, в оковах случая, в оковах отчаяния, опутанный ужасами заблуждений, о, несмотря на все это, вопреки всему, ничто не происходит без необходимости, без необходимости все просто не происходит, ибо непреложность стремления человеческого и долга человеческого превыше каждого деяния и даже ложного пути, даже заблуждения;