Если я хочу сделать что-то ради себя самого… А разве я делал это — исполнял свою сан-францисскую программу — ради себя самого? Может, это и вправду было эгоизмом с моей стороны? Может, я настолько отчаялся унять свое горе по человеку, которого едва знал, сознание своей вины оттого, что человек, боровшийся за позитивные перемены, мертв, а я, борющийся всего лишь за плату повыше и славу погромче, все еще живехонек, — что всем этим пытался заслонить реальность существующего положения? Может, я просто пытался успокоить себя, отогнать дурные мысли о том, что я не человек, а дерьмо?
Я и сам не знал.
Я и сам не знал. Я так долго лгал себе, лгал насчет того, что нужно, чего нельзя, что можно делать ради того, чтобы продвигаться дальше, поэтому теперь я уже сам не знал, где истина. Чет старался для меня. Он раздобыл мне то, что обещал. Он устроил мне Салливана. Разве правильно с моей стороны будет подвести его — все равно что лопатой его ударить, — лишь бы самому при этом почувствовать себя праведником?
Совсем неправильно. Уж в этой-то истине я не сомневался.
Понедельник. Настанет понедельник — и я смогу шутить о чем угодно и где угодно. Начиная с понедельника, который наступит вслед за воскресеньем, передо мной откроется множество возможностей, и я смогу делать все так, как мне заблагорассудится. А пока…
— Ладно. Скажи им, что я исполню ту, другую, программу.
* * *
Ярко-красная секундная стрелка плавно и неуклонно бежала по черно-белому циферблату часов, висевших на стене. Теперь уже минуты. Минуты — вместо лет, дней, часов. Минуты до наступления восьми часов по восточному стандартному времени, до начала шоу Салливана. Из гримерки я слышал глухой гул — это зрители постепенно заполняли зал своими телами и своим набухающим возбуждением. Но мне было все равно. Я оставался совершенно спокоен.
Время от времени из громкоговорителей вырывался голос, хладнокровно раздававший указания съемочной группе и напоминавший, сколько времени остается до эфира.
Минуты.
Чет ходил туда-сюда по студии, кому-то жал руки, смазывал колеса, готовил мир к встрече с Джеки Манном. Отлично. Я был рад, что можно немного побыть наедине с собой, поразмышлять. И я чувствовал, что буду рад еще больше, когда все это окажется позади. Я устал от борьбы. Всегда, сколько я себя помнил, шоу Салливана было смысловым центром моего существования. Было моим воскресным отдыхом, лазейкой в лучший мир, предметом моих мечтаний. В каком-то — очень ощутимом — смысле это определяло мой путь. Это заменяло мне жизнь. Теперь я хотел вернуть себе собственную жизнь.
Я начал повторять мысленную шпаргалку, напоминать себе всякие мелочи: «Стой прямо. Когда выйдешь на сцену, стой прямо. Улыбнись. Обязательно улыбнись людям. Будь уверен в себе. Владей моментом. Почему бы мне теперь не владеть им, раз я годами платил за него в рассрочку?»
Стук в дверь. Он прозвучал как выстрел, и я подскочил на месте. Я нервничал гораздо больше, чем говорил себе. Даже сейчас — вечная ложь.
Это был Боб.
— Ты готов, Джеки?
— Да, — ответил я.
— Отличное будет шоу. — Он слегка запнулся. — Я рад, что нам удалось все уладить.
— Да, мне жаль, что тогда так вышло. Я перед вами в долгу за то, что вы для меня сделали. И перед Четом тоже.
— Он хороший агент. Мне приятно было услышать, когда Сид сказал мне, что теперь вы с ним работаете. Я ничего не имею против Сида, нет-нет, но «Уильям Моррис»…
Боб еще что-то говорил, но я сидел секунду, может быть, другую, не слыша его, не слыша, что он там говорит, а переваривая то, что он только что произнес.
— Вам Сид сказал?
— Да.
— Вы говорили с ним?
— Когда я позвонил ему, чтобы сообщить, что хочу пригласить вас на прослушивание.
— Вы позвонили Сиду?
— Ну да. Он же долгое время с вами работал. Когда я ему позвонил и сказал, что готов вас посмотреть, он мне сообщил, что теперь вы с «Уильямом Моррисом», и мне нужно…
— И тогда вы позвонили Чету. — Я произнес это медленно. С расстановкой: — Вы позвонили Чету и сообщили ему, что хотите устроить мне прослушивание?
Боб не мог понять, что означает такая реакция с моей стороны. Он не мог понять, почему у меня такой потрясенный, уязвленный вид. Почему у меня такой вид, как будто меня внезапно и коварно пырнули в бок ножом — длинным и зазубренным.
— Ну да. Я позвонил Чету… Он же ваш агент.
Сверху, из громкоговорителей, снова раздался божественный глас, сообщивший, что до эфира осталось три минуты.
— Ладно, Джеки, мне тут еще кое-что нужно уладить. За вами придет мальчик, минут за пять до вашего выхода. Ни пуха ни пера!
Боб ушел.
Я остался сидеть, не помня себя.
Я стоял за кулисами.
Эд сидел перед камерами и говорил:
— …Прямо здесь, на этой сцене… Сенсационный молодой… Телевизионный дебют…
Не мог сосредоточиться на словах, не мог даже…
Краешком глаза заметил, что кто-то подает мне жест, направив большие пальцы рук вверх.
Эд произнес мое имя.
Оркестр. Хлопки зрителей.
Мои ноги подрагивали. Ладони покрылись испариной.
Я вышел на середину сцены…
Стой прямо. Обязательно иди прямо.
Вышел к звездочке, нарисованной посреди пола…
Будь уверен в себе. Владей моментом.
Мое сердце заколотилось со сверхзвуковой скоростью, и его стук заглушил для меня все остальное. Я взглянул на зрителей, но не увидел их, ослепленный ярким электрическим светом, бившим мне прямо в глаза. Только темные силуэты — живое чернильное пятно. Хлопающие тени — и телекамеры. Три громоздких чудища, нацелившие на меня свои глазищи. Через них вся Америка смотрела на меня.
И улыбнись. Обязательно…
Не смог выдавить из себя улыбку.
Не смог.
Аплодисменты стихли.
Наступила тишина.
Снова тишина. Та самая тишина, на дно которой я заглядывал вот уже столько лет. Пустой провал.
Только…
На этот раз провал не был пустым. На этот раз, словно перед умирающим, передо мной начал крутиться фильм моей собственной жизни, у меня перед глазами стремительно проносились картинки из прошлого. Название: «История Одного Человека». Вот я, много лет назад, за семьдесят кварталов отсюда, в совершенно другом мире, смотрю по телевизору шоу Салливана в гостях у Бабушки Мей. Вот я работаю в эстрадных театриках, в клубах Виллиджа, а вот «Копа», Тахо и Лас-Вегас, вот звезды, на разогреве у которых я выступал, вот представления, которые я завершал. Я увидел со стороны, как я осилил дорогу и взобрался на гору. Я увидел все то, без чего мне никогда бы не подняться туда, где я теперь стоял.
Чего мне это стоило!
Я увидел, как я кривляюсь и несу чепуху, чтобы работяги в лагере лесорубов не избили меня. Как танцую перед южанами-расистами, чтобы те меня не линчевали. Как трусливо увиливаю, когда Фрэнсис ставит на кон свою карьеру, только чтобы поцеловать меня. Как меня травят из-за Лилии голливудские громилы. Как я женюсь на женщине, которая мне безразлична. Как упускаю женщину, которую любил больше и дольше всего на свете, и позволяю ей ускользать все дальше и дальше от меня.
А потом — как я выбрасываю из своей жизни Сида Киндлера, чтобы какой-то посторонний парень мог сделать вид, будто это он меня протолкнул куда нужно.
Чего мне это стоило.
Чего мне это стоило…
Это стоило мне всего.
В приступе внутренней опустошенности я отчетливо увидел, как Джеки Манн виляет и кланяется, лебезит и пресмыкается, лизоблюдствует и подличает, унижается и раболепствует, скулит и все рвет, рвет от себя клочки, и все рвет, рвет себя на клочки, пока наконец то, что от него остается, не превращается в невидимку без голоса и без лица.
Джеки Манн.
Джеки Манн?
Джеки Ничтожество. Я стал ничтожеством. Я не стал ничем иным, кроме как ничем.
Джеки Манн?
Джеки Манн.
Я обратился к зрителям, я обратился ко всему миру:
— Добрый вечер, я — Джеки Манн… Я — негр. Я сообщаю вам об этом, потому что я не всегда был негром. Раньше я был цветным. Насколько я понимаю, скоро мы начнем называть себя чернокожими. Мы постоянно меняем самоназвание. Наверно, мы надеемся, что белые окончательно запутаются — и тогда нас наконец полюбят: «Ненавижу этих…» — «Кого?» — «Да этих, ну как их… цве… не…че… Не все ли равно!» Мне кажется, негры начинают наконец-то пользоваться уважением. Раньше, если ты негр, ты должен был садиться в конец автобуса, топтаться в конце очереди. А теперь, когда отправляют солдат во Вьетнам, все, как один, твердят: «Ах нет, пожалуйста, вы, негры, идите первыми, мы вас пропускаем». Что ж, я думаю, из негров во Вьетнаме получатся очень хорошие солдаты. Нас пошлют в чужую страну, где нас ненавидят, где люди ни за что ни про что рвутся нас убивать. А для нас это — привычные будни где-нибудь в Бирмингеме, штат Алабама. Я даже не уверен, идут ли там, во Вьетнаме, вообще какие-нибудь боевые действия. Наверно, это губернатор Уоллес наконец-то нашел правильный путь к интеграции: «Ну вот, вы, негры, давайте живо полезайте вот в этот корабль и плывите отсюда… а мы все потом за вами приедем».