— Сейчас…
Сидел, тупо разглядывая скатерть.
Налил, выпил, зажевал огурцом. Покачал головой, усмехаясь.
Век бы ей не видеть этой усмешки!..
— Галина Борисовна! Представляешь?
— Какая Галина Борисовна? — переспросила она.
— Мятлицкий так КГБ называет. Галина Борисовна.
— Ну да, — кивнула Кира. — Я тоже слышала. А советская власть — Софья Власьевна.
Бронников тупо покивал.
— Точно…
— Гера, так что случилось?
И он рассказал.
В ЦДЛ с давних пор носу не казал — не потому, что не с кем было там встретиться, потрепаться, выпить рюмку, а просто по фактической невозможности пройти — писательского билета уж почти три года нет. Однако несколько дней назад позвонил Миша Крюков, сказал, что состоится вечер памяти Мандельштама (долго запрещали, потом позволили, потом сто раз откладывали; вот наконец должно произойти). Бронников договорился пойти с ним — в качестве гостя.
Встретились у дверей ЦДЛ, вошли.
Возле раздевалки шумела большая компания — Мятлицкий, Голицын, Кабаньков, Гаврилин, Горемыка — все люди с биографиями. При их появлении шумный разговор отчего-то стих. Крюков двинулся к ним, Бронников следом — с большинством был шапочно знаком, здоровался при встречах, раскланивался.
Вот тогда-то это и случилось.
— Здравствуйте, — сказал Бронников, протягивая руку, — собственно, безадресно протягивая, тому, кто первый ответно протянет свою.
Но Мятлицкий вдруг с железным цоканьем выставил вперед деревянную ногу и, по-арестантски сцепляя ладони за спиной, сказал жестко и насмешливо:
— А вот руки-то я вам, Герман Алексеевич, не подам!
Бронников оторопел; оставшаяся на весу ладонь заметно потяжелела.
— Что?
— Что слышали.
— Борис Порфирьич, вы что, собственно говоря, имеете в виду? — напряженно улыбаясь, спросил Бронников.
— А вот пусть на ваши вопросы Галина Борисовна отвечает, — сказал Мятлицкий, скалясь. — Кузина ваша!..
И, жестко громыхнув протезом, повернулся, отворачиваясь.
— Борис Порфирьич! Стойте! Вы меня в чем обвиняете?
— Вас не я, вас Колчин обвиняет! — ответил Мятлицкий, мельком оборачиваясь.
— Что?! Стойте! Вы что хотите сказать? Да постойте же вы, черт бы вас побрал!
Неумолимо громыхая палкой, Мятлицкий не оглядываясь уходил прочь.
— Обернитесь! Если вы честный человек — обернитесь!!!
Шагнул за угол.
— Значит, сам ты, сексот, с Галиной Борисовной знаешься! — заревел Бронников. — Вернись, двурушник!..
Графин давно опустел.
— Сволочи! — повторял Бронников, раз за разом скатываясь к концу. — Это Семен Семеныч пустил парашу… я точно знаю… А Мятлицкий мне, представляешь, говорит: Галина Борисовна пусть тебе на это ответит… дескать, мы-то знаем, кто Юрца заложил… и пошли в нижний буфет… Крюков потоптался — и тоже пошел… Извини, говорит, Гера… тебе, говорит, сегодня, может, лучше не спускаться?.. Хотел я ему по роже дать… да что уж, если кругом такое… такое делается.
* * *
Под утро прокатился гром, дождь шумно ударил по всклокоченной ветром листве, и Кира улыбнулась: зима прошла.
А раскрыла глаза, уже понимая, что цинковое ведро санитарки Шуры и должно так гулко греметь, валясь на бок… вовсе не гром никакой, не ливень.
— С утречком вас, Кира Васильевна, — сказала Шура, снова громыхая. — Снегу-то навалило! Снегу! Это куды ж такое! Октябрь не кончился!..
Кира села, подобрав ноги под пледом.
— Здравствуй, Шура… ой, проспала все на свете. Который час?
— Рано еще, восьмой, — ответила санитарка, бодро шваркая по полу тряпкой на швабре. — Нет еще никого, кроме дежурных.
Кира поднялась, сходила умыться, причесалась; позевывая, села к столу и набрала номер.
— Привет… проснулись?
— Просыпаемся, — сонно буркнул Гера. — Сейчас будить пойду. Ты как?
— Да нормально, — Кира пожала плечами. — Как обычно. Хотела Артему письмо написать — так и не собралась. Ну ладно… Снегу сколько навалило. Ты Лешкины сапоги вытащи, пожалуйста. Под шкафом лежат, внизу. И через дорогу осторожней. Скользко, наверное… Письма нет?
— Ну откуда, не смотрел же еще, — Бронников зевнул. — Ты как?
— Ничего, — Кира улыбнулась. — Переночевала.
— Ну хорошо, — сказал Бронников. Что-то зашуршало, захрустело в проводах — должно быть, он подошел к окну. — Ладно, что ж… Октябрь не кончился. Вот так, Кирюшка. Видишь — зима.
Положив трубку, она, умиротворенная разговором, еще минуточку постояла у окна, разнеженно дивясь тому, как бело и чисто выглядит теперь все на свете. Вздохнула и, чувствуя, как прокатывается по телу волна совсем уже утреннего, делового настроя, направилась к двери.
Начинался день.
Уже хоть и смутно, а все же памятны были лютые трехдневные холода перевала семьдесят восьмого в семьдесят девятый: в хрущевках промерзали встроенные в бетонные панели батареи отопления, лед рвал трубы, а потом и стены, обращая жилье лицом непосредственно к стихии, — и потому нынешние прогнозы синоптиков звучали устрашающе.
Но как ни грозили они северным ветром, высоким давлением и хрустальной погодой, как ни пугали усилением морозов до аномальных величин, а все же зима вышла влажной и сумеречной.
● Москва, 12 марта 1985 г.
Казалось, на Москву по самые брови надвинули тяжелую сырую шапку — ни глаз поднять, ни башкой потрясти; комья бурого, перемешанного с дорожной слякотью снега на обочинах; с неба сыплется — тоже влажное, тяжелое, тающее, клонящее голые ветви унылых деревьев.
Немного знобило; сырость лезла в рукава пальто, неприятно щекотала шею. Поправил шарф, поднял воротник.
Идти недалеко, пара остановок. Шагал размашисто, без интереса скользя взглядом по неспешному перемещению предметов и фигур. Пешеходы брели молча, попавшие в затор машины погуживали; свернул за угол, поскользнувшись на мокрой ледышке возле дверей овощного.
Зима, зима… как надоело.
Но не откажешься.
Серая палитра. От почти белого до черного. Разные оттенки. Нужен только карандаш, чтобы все это изобразить. Даже, пожалуй, рисунок окажется ярче оригинала. Рисунок сродни пересказу. Пересказ тоже подчас интересней оригинала… а пересказ пересказа?.. Нет, пожалуй, пересказ энного пересказа окажется совсем бессодержательным… Как если бы, например, художник проиллюстрировал книгу своими рисунками, а потом кто-то написал текст для них; потом этот текст снова проиллюстрирован… на каком-то этапе новые рисунки будут представлять собой нетронутые кистью листы.
Вспомнился почему-то тот разговор с Артемом, та их размолвка, когда Бронников отцу Глебу ненужные вопросы задавал.
Вот бы сейчас поговорить!..
Сам разговор представал теперь в ином свете: сейчас ему было отчетливо понятно, что подлинный смысл смерти открывается с сознанием невосполнимости потери: только после смерти становится ясно, что никто и ничто в мире не заменит этого человека.
Конечно, человек и в жизни уникален — но все же не так, не до такой степени. Пока живет, личность неповторима, потому что каждый живет как-то по-своему: один хочет стать большим художником, цепляет взглядом каждую мелочь, жаждет увидеть что-то непременно новое, необычное, необыкновенное, и его помешанность на визуальности делает его совершенно непохожим на других… другой — совсем к иному стремится. Но каждый меняется в процессе жизни, течет… сегодня чуть отличен от себя вчерашнего, завтра — от сегодняшнего… поэтому смерть — высшее проявление его индивидуальности: только умерев, он окончательно замыкается в себе, становится собой.
Родиться — значит выплеснуться в океан жизни, раствориться среди других. Вот вынырнула невесть откуда Анечка, золотая девочка, — выплеснулась в мир, стала родной, понятной… как все в этом мире… ну или почти все. Каждый день — новая, каждый день — другая. Растет, меняется…
А умереть — значит застыть в своей конечной неповторимости.
В жизни даже самые отъявленные бирюки и буки хоть как-то общаются: хоть молока пакет купить, и то с продавщицей перекинешься взглядом. В смерти — самые общительные остаются в совершенном и непрестанном одиночестве.
Сущность смерти в разрыве, в отделении. Рота солдат перед боем — сообщество в чем-то разных, в чем-то похожих людей. В погибшей роте останутся только разные.
Много живых — толпа, где все на одно лицо. Мертвых вообще не бывает много: и на кладбище, и на поле боя, и даже в братской могиле каждый сам по себе. Не скажешь ведь — толпа мертвецов… А когда говорят «перед смертью все равны» или «смерть всех равняет» — имеют в виду лишь то, что смерть приходит ко всем без исключения. Приходит ко всем, но принимает каждого в отдельности…
Заладил!.. Смерть, смерть!.. при чем тут смерть? В конце концов, никто ничего не знает… нужно верить в лучшее.