Джеймс отошел в сторону и сел на траву. Другой полисмен стал расспрашивать Перегрина и меня, известно ли нам что-нибудь о Титусе. Отвечал на его вопросы Перегрин.
Оказывается, туристы, купаясь в Вороновой бухте, увидели, как тело Титуса вынесло волнами из-за угла, со стороны башни. Они подплыли к нему и вытащили на берег.
Больше ничего сделать было нельзя. Титуса положили на носилки и вдвинули в санитарную машину. Полиция отбыла в «Ниблетс» известить родителей. Присяжные на дознании вынесли вердикт — смерть от несчастного случая. Титус утонул в результате удара в голову. Была принята версия, что волной его швырнуло о скалу. Как именно все произошло, навсегда осталось тайной.
А у меня к тому времени уже не было и тени сомнения, что Титус зверски убит. Тут замешан убийца-маньяк. Рука, которой не удалось сразить меня, сразила Титуса. Но об этом я до поры до времени решил молчать.
Тело Титуса отвезли в больницу за много миль от нас и там предали милосердному огню кремации.
Прошло сколько-то времени. Для меня это время утонуло в тумане тоски, горьких сожалений и планов жестокой мести.
Гилберту пришлось вернуться в Лондон для участия в какой-то телепостановке. Лиззи осталась, и я уже привык к ее несчастному, распухшему от слез лицу. И Перегрин остался, но груб стал просто до неприличия; облаченный в теплые брюки, рубашку и подтяжки, он каждый день уходил прочь от моря, в сторону фермы Аморн, и возвращался вспотевший и злой. Он явно страдал, но словно не мог заставить себя сняться с места. Раза два он свозил Лиззи в деревню за покупками. Джеймс тоже остался, но держался особняком. Со мной он был мягок и предупредителен, но к беседам казался не расположен. Мы не расставались (хоть и не разговаривали), словно из желания служить друг другу защитой. Конечно, им не хотелось оставлять меня одного. Каждый, возможно, собирался уехать последним. И все мы словно ждали чего-то.
Стряпала Лиззи. Мы жили на макаронах и сыре. Невозможно было вернуться к обычным человеческим трапезам, которые люди предвкушают и находят в них удовольствие. Все мы, кроме Джеймса, много пили.
В тот день, который я теперь хочу описать, я проснулся рано утром после невыносимо страшного кошмара. Мне снилось, что Титус утонул. Я испытал облегчение слава Богу, это был сон, — а потом вспомнил…
Я встал и подошел к окну. Было часов шесть, солнце уже светило. Опять стояла прохладная летняя погода с небом в дымке и спокойным морем. Вода, серо-голубая, очень светлая, почти белая, одного цвета с небом, чуть двигалась, словно в легком танце, и подернутое дымкой солнце разбросало по ней маленькие вспышки металлического бледно-голубого света. Какое счастливое море, подумал я и почувствовал, что смотрю на него глазами Титуса.
Я уже опять жил в своей спальне. Остальные трое спали внизу, хоть мне и не нравилось, что они там так близко друг к другу. Я решил, что сегодня велю им всем уехать. Я уже достаточно окреп, и, хотя одиночество немного страшило меня, для моих планов оно было необходимо. Я быстро оделся и сошел в кухню. Там брился Перегрин. Он не обратил на меня внимания, и я прошел мимо него на лужайку. Туда как раз спустился со скал Джеймс. Через минуту я услышал, как в кухне Лиззи разговаривает с Перегрином. Все мы в этот день поднялись спозаранку.
Джеймс сел в каменное кресло возле корытца, в которое я складываю — вернее, складывал — интересные камни. Кто-то, может быть Титус, подобрал с травы камни из Джеймсовой «мандалы», после того как ее разорили в вечер нашего концерта. Мой каменный бордюр почти не пострадал. Я тоже сел на землю. Скалы уже немного нагрелись. Джеймс только что побрился. Его лицо, покрытое красноватым загаром, казалось очень гладким над черным пунктиром бороды. Он был виден словно бы отчетливее, чем обычно, а может, освещение было лучше. В его мрачноватых карих глазах явственно поблескивали желтые крапинки, тонкие умные губы влажно алели, волосы блестели живым блеском, скрывая плешь. Таинственное сходство с тетей Эстеллой проступило яснее обычного, хотя он не улыбался.
— Джеймс, я хочу, чтобы ты уехал. Чтобы вы все уехали. Завтра. Согласен?
Джеймс нахмурился:
— Только если ты тоже поедешь. Погости у меня в Лондоне.
— Нет, мне нужно быть здесь.
— Зачем?
— Есть дела.
— Какие?
— Да мало ли, надо решить с домом, я его, пожалуй, все-таки продам. И вообще, я хочу побыть один. Я совершенно здоров.
Джеймс достал из корытца камень, золотисто-коричневый, с двумя голубыми ободками.
— Хорошая у тебя коллекция. Можно, я возьму этот камень себе?
— Разумеется. Так, значит, договорились? Пойду скажу остальным.
— Какие у тебя планы насчет Бена и Хартли?
— Никаких. С этим покончено.
— Не верю я тебе.
Я пожал плечами и хотел встать, но Джеймс удержал меня за рукав рубашки:
— Чарльз, очень прошу, скажи мне, какие у тебя планы. Я знаю, ты что-то задумал.
И правда, что я задумал? Я сам знал, что мое состояние граничит с психозом, и однако же я не был помешан. Некоторые виды одержимости, в том числе влюбленность, парализуют нормальную работу мозга, его естественный интерес к внешнему миру, который иногда называют рациональным мышлением. Я был достаточно нормален, чтобы сознавать, что одержим одной идеей, что я могу только снова и снова возвращаться все к тем же нестерпимо мучительным мыслям, без отдыха бежать все по тому же кругу фантазии и умыслов. Но я был недостаточно нормален для того, чтобы прервать это механическое движение или хотя бы захотеть его прервать. Я хотел одного: убить Бена.
Я хотел его убить, но это не значит, что у меня уже сложился четкий план или программа с твердыми сроками. Это все уточнится, и уточнится скоро, лишь бы остаться одному. Неизбежный период сплошной бездумной муки кончился, скоро я смогу принимать решения. Бен посягнул на мою жизнь, и теперь, задним числом, меня поражало, как я мог до сих пор так легко относиться к этому преступлению, этому афронту, что даже не счел нужным сразу за него отплатить. Мой недавний, но уже устаревший план повести осаду Хартли, «все время появляясь у них в доме», имел целью спасти ее, а не наказать его. Я собирался припугнуть его только затем, чтобы он ее отпустил. Теперь же ситуация в корне изменилась. Я не мог «легко отнестись» к убийству Титуса или оставить его неотомщенным. Оттого, что я не умер, Бен нанес Титусу удар по голове и утопил его. Он подло убил мальчика в отместку мне, а что он мог настолько обезуметь, в это мне легко было поверить, поскольку теперь я сам обезумел не меньше. В основе моего безумия было неизбывное горе об утрате этой бесценной молодой жизни, потрясение, вызванное внезапной гибелью мальчика от руки беззастенчивого злодея. Единственное, что могло утолить мою боль, была ненависть, на смену этой боли я призывал мстительную целенаправленную ярость. Как в междуусобной войне, утешиться можно было, только множа убийства; и чтобы самому не погибнуть после убийства Титуса, я, как мне теперь казалось, должен был стать террористом.
За последние дни, изображая естественную скорбь под внимательными взглядами Джеймса и Лиззи, я успел отчетливо представить себе, как люто Бен, с его вывертами, ненавидел меня, а из-за меня и Титуса все годы разнесчастного Титусова детства. Связь между мной и Титусом должна была стать для него истинным наваждением. Мальчик, постоянно маячивший у него перед глазами, был для него зримым символом неверности жены и безнаказанного благоденствия ненавистного соперника, который то и дело глумился над ним с газетных страниц и с экрана телевизора. Бен по натуре человек неистовый, разрушитель, душегуб. Как же он, должно быть, клял меня и мое отродье и какое это было самоистязание! Отыграться на жене и мальчике — этого мало, пока главный виновник гуляет на свободе и над тобой же смеется. Да, ненависть — сама по себе опасный вид безумия. Сколько раз за эти долгие годы Бену представлялось, как он убивает меня?..
Когда мы наконец встретимся, он сразу поймет, что и во мне накопилось не меньше гнева и злобы. Он не забыл, что я готов был столкнуть его в воду в тот день, когда мы стояли друг против друга на мосту. Он знает, что я хотел убрать его с дороги, и, возможно, уже сообразил, на что я способен, если дойду до крайности. С него станется даже сказать, что он пытался убить меня в порядке самозащиты. А раз я назло ему остался жив, раз я все еще здесь и мозолю ему глаза да еще опекаю ненавистного приемыша, как родного сына, — не естественно ли, что свою слепую злобу он обрушил на меня через Титуса, чтобы еще больше усладить свою мерзкую душу. Мне вспомнилось последнее напутствие Бена, в котором проклятия на голову «щенка» мешались с криками «убью»!
Могу ли я теперь сделать вид, будто всего этого не было? Думать нечего. На поступок надо ответить поступком. Но как? Я был еще достаточно нормален, чтобы попытаться обуздать себя мыслью о Хартли. Я вызывал в памяти ее лицо, спокойное и печальное, прекрасное, каким оно некогда было и, возможно, станет вновь. Придет время, и я обниму ее и мы наконец утешим друг друга. Чего я не в силах был вообразить, так это того, каким образом убиение Бена может привести меня к Хартли и каким образом оно вообще совершится. Теперь, когда я пришел к выводу, что вправе его убить, мне начинало казаться, что ненависть к нему перевешивает во мне даже любовь к Хартли; во всяком случае, вглядываясь в свою одержимость, я убедился, что уничтожить его мне теперь нужно не только ради нее. Это стало самоцелью.