Годкин кивнул. Они остановились у гостиницы «Серро-Эрмосо-Хилтон» и какое-то время стояли молча. Потом пожали друг другу руки.
— Прощай, Пабло. Я всегда буду счастлив тем, что дружил с тобой.
— Спасибо за всё, Билл. Я не скажу «прощай» — «до скорого свидания». — Он улыбнулся. — И прошу тебя, выбрось этот ужасный галстук цвета желчи. Я тебе пришлю другой…
Американец снова кивнул и вошёл в гостиницу. Закурив сигарету, Пабло вспомнил о Габриэле Элиодоро, но тут же прогнал эту мысль. Он сделал всё возможное, чтобы его спасти. Совесть Пабло была чиста. Голова стала ясной и больше не болела.
Пабло направился к своей гостинице, человек в белом пошёл за ним.
После суда Габриэля Элиодоро отвезли в подвал здания, где прежде размещалась центральная полиция. В этой камере он должен был ждать казни.
На рассвете в субботу он расхаживал по камере, волоча ногу, ноющую от боли. В камере не было электричества, и она скудно освещалась свечой в латунном подсвечнике, стоявшей на грубо отёсанном столе. У стола сидел, опустив седую голову на грудь, старый священник. Это был падре Каталино Сендер, который пришёл из Соледад-дель-Мар, чтобы поддержать осуждённого в его последние часы. Слабое пламя падало на жёлтое, морщинистое лицо священника.
— Перестань ходить, Габриэль, — попросил он своим слабым и хриплым от хронической простуды голосом.
— Да, я уверен! — воскликнул осуждённый. — Абсолютно уверен! Именно в этой камере ровно тридцать шесть лет назад я просидел два месяца. Нас было пятеро парней, все совсем молодые. Полиция схватила нас, когда мы писали на стенах города лозунги… Я отлично помню, что написал где-то здесь: «Долой диктатуру! Да здравствует свобода!» Подписался и поставил число… Ноябрь или декабрь двадцать третьего года. Я не сомневался, что меня расстреляют. — Он взглянул на свои руки. — У меня не было ни карандаша, ни угля, и я нацарапал это ногтями…
Хромая, он подошёл к столу, взял свечу и стал осматривать сырые, покрытые плесенью стены, что-то тихо бормоча себе под нос. Потом опустился на колени, снова поднялся со стоном. Габриэль весь дрожал, он ослаб от высокой температуры.
— Дайте-ка мне ваши очки, падре. Я ничего не могу разобрать…
Священник вытащил очки из кожаного очешника и протянул Габриэлю Элиодоро, который, кое-как надев их, снова принялся искать надпись. Падре вернулся на своё место, его сморщенные губы задвигались, произнося слова молитвы. Он был подавлен: Габриэль Элиодоро отказывался от исповеди. «Бог знает меня. Знает мои грехи и добродетели. Он судья беспристрастный и свершит своё правосудие. Если я действительно преступник, он накажет меня. Не настаивайте, падре. Я не стану исповедоваться. Я ни в чём не раскаиваюсь», — сказал Габриэль.
Поднося свечу к стенам камеры, Габриэль Элиодоро с трудом разбирал каракули, оставленные виновными и невиновными. Попадались и непристойные рисунки. «О Мариэтта, отдавшая мне…» «Начальник полиции — трус». «Чаморро рогоносец». «Да здравствует родина!» «Прощай, дорогая мамочка, я умираю с мыслью о тебе». «Мужчины умирают стоя…» «Клянусь богом, я невиновен…» «Моё имя — Антонио Перес, моя судьба — ад».
«Кажется, — пытался вспомнить Габриэль Элиодоро, — я писал стоя на коленях, пожалуй, в том углу».
Он с трудом добрался до противоположной стены и сел на пол, задыхаясь. Воск капал ему на пальцы, рана сильно болела, лоб пылал. Его надпись была нацарапана большими буквами, а под конец ногти обломались, и он кровью нарисовал сердце.
Габриэль заставил себя подняться и почти в бреду продолжал осматривать стены камеры, но падре, обняв его за талию своей худой слабой рукой, отвёл к столу и усадил.
— Успокойся, Габриэль. Ведь это было тридцать шесть лет назад, и стены с тех пор не раз перекрашивали…
— Нет, падре! Ни один начальник полиции ни при одном правительстве никогда не красил такие подвалы, в них всегда полно всякого сброда. Однажды здесь набралось около пятидесяти человек, и все они отправляли естественные надобности прямо на пол. Вонь стояла невыносимая. Кого здесь только не было: политические заключённые, мошенники, распутники, пьяницы. И всё же я должен найти свою надпись… Должен!
— Зачем, сын мой?
— Хочу найти то, что напомнит мне о другом человеке: двадцатилетнем Габриэле Элиодоро. Революционере. Борце против диктатуры.
— Допустим. Но даже если ты найдёшь эту надпись, молодость не вернётся.
— Знаю, и всё же сейчас ничего другого у меня нет. Ровным счётом ничего.
Священник приложил руку ко лбу Габриэля.
— У тебя, наверное, высокая температура. Я просил директора тюрьмы, чтобы он прислал врача, но так никто и не пришёл.
— Врача? Зачем, если завтра меня не станет? Гангрена убивает медленнее, чем карательный взвод.
Габриэль Элиодоро уставился на пламя свечи и вдруг воскликнул:
— Проклятая камера! В ней не поймёшь, ночь сейчас или день. У вас никогда не было часов, а мои кто-то стащил… Может быть, уже светает.
— Почему бы тебе не написать письмо своим близким? У меня карандаш и бумага…
— Нет. Может вырваться жалоба. Напишите вы, падре, позднее. Скажете, что я много думал о них в свою последнюю ночь. Пусть они простят меня… Я был плохим мужем, плохим отцом, плохим дедом… И пусть не волнуются обо мне. Смерть не самое страшное, что может случиться с человеком.
Падре Каталино прижал руки к животу.
— Язва болит?
— Немного. Но это ничего. Я привык.
— Уходите, падре. Вы больны, и бессонная ночь вам не пойдёт на пользу.
— Дай я взгляну на твою рану… Сейчас тебе хорошо бы пропотеть… Если б был аспирин… Или что-нибудь болеутоляющее…
— Не беспокойтесь. Боль я умею переносить. Но скажите, падре, зачем вы пришли?
Священник пожал плечами и грустно улыбнулся.
— Думал, что смогу тебя немножко поддержать.
Габриэль Элиодоро потянулся к глиняному кувшину, сделал большой глоток, потом поднялся и, взяв свечу, стал снова осматривать стены.
— Храбрый этот парень… — пробормотал он.
— Кто?
— Пабло Ортега. Не испугался Валенсии и этих варваров, готовых меня растерзать. И сдержал своё обещание: не просил у них милосердия, не унижал меня, не вспоминал о моей матери. Я не выношу сострадания, даже ненависть для меня легче. — Габриэль с подозрением покосился на священника. — А вы, падре, тоже, может быть, пришли из сострадания?
Тот покачал головой.
— Нет, сын мой. Точнее будет сказать: из любви.
Габриэль Элиодоро растянулся на койке.
— Я думал, что умру в пять утра у кладбищенской стены, как Хуан Бальса. С пятью пулями в груди.
Дрожащими руками он провёл по волосам.
— А не в десять на арене для боя быков. Под оркестр, исполняющий пасодобль… Как на празднике… В десять утра, падре. Так почему бы вам не поспать немного?
— Нет, сын мой. Человеку в моём возрасте это уже не так нужно. А вот тебе не мешало бы поспать. Закрой глаза, я расскажу тебе что-нибудь…
— Я не ребёнок…
— Именно ребёнок. Для меня ты всегда был мальчиком, который прислуживал мне в соледадской церкви. Попробуй заснуть.
— Через несколько часов я засну навсегда.
— Навсегда? — Священник покачал головой. — Ты проснёшься в мире лучшем, чем этот.
— В аду?
— Надо верить в милосердие божье.
Каталино Сендер взял бутылку с молоком, стоявшую рядом с его стулом, и налил немного в жестяную кружку.
— С твоего разрешения…
Он пил молоко, не спуская глаз с осуждённого, который метался на койке. Наступило долгое молчание. Свеча догорала, где-то далеко слышался собачий лай, доносившийся, казалось, из прошлого, когда Габриэль Элиодоро бродил по улицам Соледад-дель-Мар, боясь вернуться домой.
— Падре, вы, конечно, помните мою мать…
— Ещё бы!
— Она исповедовалась вам?
— Очень редко, к сожалению.
— Она говорила, кто был мой отец?
— Нет. Никогда. А если бы и сказала, я бы не мог нарушить тайну исповеди.
— Ладно, теперь это уже не имеет для меня значения.
Снова наступило молчание. Падре Сендеру показалось, что Габриэль уснул. Он покрыл его солдатским одеялом, от которого пахло псиной, как от мокрой собаки.
— Должна же она где-то быть, — пробормотал осуждённый.
— О чём ты, сын мой?
— О фразе, которую я нацарапал. Мне было двадцать лет. Помните день, когда вы отвели меня на вершину Сьерры? Я ещё сказал, что хочу умереть за свободу. А за что я умру? Ни за что. Бесполезная смерть.
— Бог пишет прямо на кривых линиях, и пальцы его тоже иногда кровоточат.
Габриэль Элиодоро закрыл глаза, он весь дрожал. И пока он бредил, ему казалось, что он в горах, молодой и свободный, рядом с небом и кондорами… Потом он спросил:
— В котором часу за мной придут?