Саня, может быть, больше Алены ждал возвращения Михи. Он чувствовал ее психическую зыбкость и боялся: вдруг ее силы закончатся до его возвращения? Или закончится его собственная тренированная сопротивляемость? Пожалуй, Алена была самой привлекательной из всех женщин, с кем он был знаком: почти бесплотная, с замедленными длинными поворотами шеи, головы, с заключительной точкой, которую ставил подбородок в воздухе — вверх. Или — медленный взмах пальцами — и они прикасаются к вискам, зарываясь кончиками в опушку волос, и немного стягиваются по-китайски глаза, и голова как будто повисает на пальцах, замирает в воздухе.
Михина семья отнимала у Сани много времени и вытесняла музыкальные занятия. Он страдал, не мог сосредоточиться на своих мыслях и, занятый всяческим хозяйством, вынужден был искать время и место, чтобы уединиться с любимой музыкой, удрав от навязанных ему семейных обязанностей.
Он вел занятия в консерватории. Нагрузка его не была особенно велика — никогда не превышала двенадцати часов в неделю.
Благодаря Алене он перестал быть иностранцем в отечестве. Во всяком случае, теперь он знал и адрес молочной кухни, и местоположение всех окрестных аптек и поликлиник. Свое утро он начинал с пробежки в молочную кухню, вечер заканчивал дежурным заходом к Алене. Знал, что надо заставить ее проглотить хоть ложку какой-нибудь еды: без Сани она вообще за стол не садилась. Проводила в постели вместе с дочкой большую часть дня. Когда Маечка немного подросла, Алена стала выходить во двор — прогулять ребенка. Улицы, скопления людей, резких шумов Алена боялась, выходила во двор только в сопровождении Сани.
Поздними вечерами Саня брал партитуру из лежавших на полу у его кушетки. Ложился. Листал том. Чудо и красота. Концерт Моцарта № 23 для фортепиано с оркестром. Историю, с этим концертом связанную, рассказывала когда-то Евгения Даниловна: Сталин услышал по радио этот концерт в исполнении Юдиной и потребовал пластинку. Ее в природе не существовало. В ту же ночь подняли Юдину, дирижера и дюжину оркестрантов, отвезли в дом звукозаписи, записали, и к утру единственный экземпляр пластинки был готов. Сталин щедро наградил пианистку. Говорят, прислал ей конверт с двадцатью тысячами рублей. Она ответила вождю письмом: деньги отдала в церковь, а за него будет молиться, чтобы Господь отпустил ему его злодеяния. Сталин ей простил. Сказал: юродивая…
Саня читал Моцарта, и счастье обрушивалось на него волной, накрывало с головой. Не одного Сталина пробрало на этом месте… Улыбнулся. Закрыл том. Погасил свет. Сам Моцарт с ним беседует. Да и о чем еще можно мечтать? О каком еще собеседнике, друге, исповеднике? Алену, в конце концов, можно перетерпеть.
Как ни печально, отношения Сани с бабушкой разлаживались. Прямых вопросов она не задавала, а Саня не считал нужным входить в объяснения. Анна Александровна пребывала в полной уверенности, что Алена втянула ее мальчика в непристойный роман, и испытывала разочарование в обожаемом внуке. Но при этом видела, какой груз забот взял на себя ее избалованный Санечка, и отчасти восхищалась его героизмом. Страдала, понимая, что Саня все более погружается в заботы о Михиной семье, и горько ревновала к несчастной, столь мало ей симпатичной Алене. И совсем уж нелепо — ревновала за Миху, считая его обманутым мужем…
Анна Александровна, разделяя с Саней приписываемые ему грехи, испытывала неловкое чувство перед Михой и за три года не написала ему ни одного письма, лишь посылала продукты и приветы через Илью. Зато она знала, что именно надо слать в лагеря, и даже пекла особое печенье, в которое запихивала масло и бульонные кубики, а потом аккуратнейшим образом складывала в бумажные обертки от казенного печенья «Привет». Домашнего ничего не пропускали, а этот поддельный «Привет» содержал несметное количество калорий. Время от времени передавала деньги для Алены.
Она прекрасно помнила, как в свое время нежно отговаривала Миху от этого брака. И еще: единственная из всех она боялась Михиного возвращения — скандала, разоблачения, непристойности. Нет, больше того: боялась катастрофы. Что она знала, что предчувствовала?
Миха запрещал себе считать дни до освобождения. Но не считать не мог. Чем меньше оставалось, тем сильнее было опасение, что его не выпустят. Друзья тоже считали дни.
Это была, конечно, глупость, и как им в голову пришло, что Миху могут выпустить ровно через три года, да еще ровно в двенадцать часов ночи, с наступлением дня освобождения. Они уже знали, что его этапировали в Москву и что он находится в Лефортовской тюрьме. Связывали это, не без оснований, с арестом Сергея Борисовича, про которого было известно, что он тоже в Лефортове.
Они приехали к Лефортовской тюрьме ближе к ночи, в начале двенадцатого, втроем: Илья, Саня и Виктор Юльевич. У Ильи в рюкзаке лежала старая куртка и новые джинсы. Ботинки Илья тоже купил, правда, на номер больше, чем Миха носил. Зато красивые.
Выходов, из которых Миху могли выпустить, было три: центральный, через следственный корпус и служебный. Друзья держали под наблюдением эти двери всю ночь и утро, до двенадцати часов. Потом пошли навести справки, на что военизированная тетка в окошке сказала, что Меламид уже вышел.
Кинулись звонить Михе домой. Подошла Алена, сказала очень тихим и удаленным голосом:
— Он дома. Приезжайте.
Оказалось, что выпустили его в восемь утра через следственный корпус, и друзья его проморгали. Взяли такси и через двадцать минут ввалились к Михе. Лифт не работал. Саня с Ильей взлетели на шестой этаж, а сильно сдавший Виктор Юльевич пыхтел, отстав на два этажа. Дождавшись учителя, позвонили, открыл им дверь сам Миха. Вернее, его отощавшая бесцветная тень. О чем Илья немедленно и сообщил, во избежание возможного на этом месте всплеска чувств:
— Ну, ты просто тень!
И Миха засмеялся, сразу став самим собой:
— Я не тень! Я мощи тени!
И тут Виктор Юльевич приподнял руку жестом, знакомым всем с детства, и произнес:
В тот самый час и в том же самом виде,
Как рассказали мне, приходит тень…
И все сразу встало на свои места. Захлопали друг друга по плечам, затормошили Миху и кучей повалили в комнату, которая, невзирая на былые идеалы строгости и аскетизма, обросла барахлом — столом, детской кроваткой и даже занавеской, отделявшей спальный угол ребенка, и, в общем, активно двигалась в направлении прежнего тети-Генина облика.
Маечка, только что уложенная на дневной сон, проснулась, взвыла. Алена шмыгнула в закуток ее утешать, потом вынесла девочку к гостям, и та потянула руки к Сане, единственному родному из присутствующих. Саня взял ее на руки, слегка встряхнул, она обняла его за шею.
— Что ты принес? — спросила хриплым со сна голосом.
Потом он что-то пробормотал ей на ухо, от чего она улыбнулась:
— А где?
Саня вынул из кармана пестрый стеклянный шарик — он чуть перекатывался в его ладони. Девочка обезьяньим движением цапнула шарик.
Миха с ревностью смотрел на обнимающуюся парочку. Дочка не приняла робеющего папашу. Он видел ее первый раз в жизни и постичь не мог, что это маленькое существо, живой человек с кудряшками, глазами, шевелящимися пальчиками произошел от него, от его великой любви с Аленой, и не вполне было понятно, как связаны между собой эти две главные в жизни вещи.
Он уже принял ванну. Смыл с кожи трехлетнюю мерзость. Хотелось еще вымыться изнутри, отмыть нос, трахеи и легкие от тюремного воздуха, рот, пищевод, желудок и все кишки от мерзкой пищи и воды…
Семь лет! На это нужно семь лет — за этот срок обновляются все клетки человеческого организма. Кто это говорил? А за сколько лет очищается душа от тюремной грязи? О если б можно было в жидком азоте, в хлорке, в щелочи промыть мозги, чтобы освободить память от пережитого им за эти три года! И пусть бы смылось все, и он бы забыл все, что любил и знал, чему поклонялся, но ушли бы эти три года из его памяти.
Посидели друзья недолго, меньше часа, и ушли. Остались втроем, своей семьей. Надо было о многом поговорить. Девочка жалась к матери, отпихивала от себя отца. Миха жмурился, морща нос: она его боялась, отворачивалась.
«Какая высокая цена. Ребенок меня не признал, никогда не признает». — Полутонов Миха не чувствовал и теперь страдал, отверженный.
— Давай погуляем вместе. Маечка, хочешь на качели?
— Хочу. С тобой, — и взяла мать за руку.
— Папу тоже с собой возьмем. — И они вышли втроем на улицу.
Маечка уселась на качели, Алена легонько толкнула их.
— Меня выдернули на этап за пять недель до освобождения, я понял, что они будут шить что-то новое. Оказалось, по делу Чернопятова и Кущенко, — продолжал свой все перебиваемый рассказ Миха. — Очную ставку долго не давали, но давали читать их показания. Показания были ужасные, я не верил ни одному слову, считал, что они просто подсунули мне фальшивку, состряпанную из агентурных данных. Больше тридцати фамилий названо, в том числе назван Эдик Толмачев. Но речь там шла в основном не о «Гамаюне», а о «Хронике», обо всех правозащитных делах. В протоколах — чего только нет: чистосердечное признание, покаяние…