Я видел мир сквозь черное покрывало тоски, раскаяния, сомнений, страха; и мне казалось, что вместо сердца я ношу в себе маленький свинцовый гроб. Лиззи вдоволь наплакалась о Титусе и до сих пор часто плакала, но теперь больше тайком, про себя, по-женски экономя свое горе, во время наших прогулок я уже чувствовал, как ее щупальца тянутся ко мне. Лиззи не пропадет, выкарабкается. Если б я сегодня умер, она скоро уже плакала бы еще в чьих-нибудь объятиях. Это сказано зло; но я в то время и был озлоблен против Лиззи, зная, как недолговечны ее муки и как быстро, если я обращусь к ней за сочувствием, они превратятся в торжество обладания. Лиззи — одна из тех милых, добрых женщин, которые привлекают мужчин своим пониманием и мягкостью, но наделены прямо-таки несокрушимым чувством самосохранения. Ну что ж, пусть так. На прогулках мы почти не разговаривали, и я замечал, как Лиззи поглядывает на меня, и читал ее мысли: «Как ему хорошо гулять со мной вот так, молча. Мое присутствие, мое молчание — это для него лучшее лекарство. С кем еще он мог бы так спокойно ходить и ходить?» (Тут она, вероятно, была права.) Конечно, злобу мою подогревало и чувство вины. Не дававшую мне покоя мысль, что я повинен в смерти Титуса, можно объяснить так: я никогда не пугал его морем. А почему? Из тщеславия. Отлично помню тот первый день, когда мы с Титусом ныряли с утеса. Мне хотелось показать ему, что я тоже силен и бесстрашен. Эта минута потеряла бы всю свою прелесть, если б я сказал: «Место опасное», или «Обратно выбираться нелегко», или «Я, пожалуй, не буду здесь купаться». Мне нужно было нырнуть вместе с ним и утаить от него так хорошо мне известные трудности. Я даже не упомянул, что в других местах выбраться из воды еще труднее. Не предложил воспользоваться ступенями у башни: впрочем, я и новую веревку там не приспособил, а без веревки в большую волну ступени чуть ли не еще опаснее, чем мой утес. Я пускал Титуса купаться в любую погоду. А все из тщеславия и потому что как дурак гордился его молодостью, его отвагой, ловкостью, которые он проявил в тот первый день, когда лазил на башню. А ему, разумеется, хотелось нырять. Кто в юности будет осторожно входить в море, когда есть возможность нырнуть? Я не хотел, чтобы мелочная опека уронила Титуса в моих глазах или меня в глазах Титуса.
Все это я твердил себе снова и снова, когда думал о том, что я мог бы сделать и что должен был сделать; как и Джеймс, вероятно, думает, когда бродит один по скалам, которых я теперь просто видеть не могу. И моя тоска по Титусу — жгучее, безысходное чувство утраты того, что могло бы стать для меня величайшим благом, — еще обострилась теперь, когда моя навязчивая идея насчет Бена оказалась у меня отнята. Ведь ею я как-никак утешался, я мог переложить на него свою вину. Это безумие прошло, но не сменилось более чистой, более нормальной печалью. Груз греха и отчаяния остался, он только еще тяжелее придавил меня. Мне открылись новые грани горя. Я убил сына Хартли. Я как вор вломился в ее жизнь и украл то единственное, что было для нее куда большим благом, чем могло бы стать для меня. Я не решался представить себе ее страдания и как они могут отразиться на ее отношении ко мне. Неужели она теперь будет считать меня убийцей? Иногда мне почему-то казалось, что ей просто не придет в голову меня осудить, что она не способна воспринять меня отвлеченно, как ходячее зло. А иногда казалось, что скорбь по Титусу, в которой нет места для Бена, может сблизить даже нас. Пока мне оставалось только ждать. Мне даже верилось, что теперь она подаст мне знак. И в этом я не ошибся.
Вот так, выжидая, наблюдая, горюя, мы с Лиззи совершали наши прогулки. И понемногу стали говорить о прошлом, об Уилфриде и Клемент, и Лиззи рассказала, как ревновала меня к Клемент даже после того, как я ушел от нее. «Я всегда чувствовала, что ты — собственность Клемент». Говорили о театре, и какое это чудо, и какой ужас, и как Лиззи рада, что разделалась с ним. Лиззи спросила у меня про Жанну, и я кое-что рассказал ей, а потом пожалел, потому что увидел, как больно ей было это услышать. На этих прогулках Лиззи, потная, запыхавшаяся, в мятых выгоревших платьях, с лицом, красным от загара и частых слез, не казалась моложе своих лет. Она из тех женщин, чья внешность подвержена разительным переменам. В ее лице и теперь еще бывало что-то детское, таинственная смесь старого и юного. Но она утратила былое сияние — или это мне заволокло глаза. Она была преданная, милая и так старалась меня утешить, все говорила о второстепенном, избегая главного. «Конечно же, Перри не питал к тебе ненависти, никогда этого не было, это он просто так сказал. Он любил тебя, преклонялся перед тобой, всегда говорил о тебе с таким восхищением».
Как-то раз на обратном пути мы неожиданно вышли к ферме Аморн, которую я обычно обходил стороной. Мы быстро миновали жилой дом под дружное тявканье целой семейки колли, и я уже перевел дух, как вдруг из-за угла, из прохода между службами, появился Боб хозяин «Черного льва». Он приблизился к нам с видом собаки, которая не лает, но вот-вот зарычит и укусит.
— Скверное вышло дело, мистер Эрроуби, хуже некуда.
— Да.
— Говорил я вам, какое у нас море.
— Да.
— Не мог выбраться на берег, вот в чем беда-то.
— Возможно.
— Я его видел как раз за день до того. Был возле башни и видел, как он все пробовал влезть на ту скалу, что возле вашего дома, и все срывался. Это надо быть совсем без головы, чтобы купаться, когда такие волны. В конце-то концов он вылез, но это уж из последних сил. Долез до верхушки и свалился мешком. А в этот раз, видать, совсем вымотался, волны и шваркни о скалу. Да, вот так, наверно, и было. Зря вы разрешали ему там купаться. С нашим морем шутки плохи, я же вам говорил. Говорил или нет?
— Да, нельзя было этого допустить. — Я двинулся дальше.
Он крикнул мне вслед:
— Мой брат Фредди вас знает. Он вас знает.
Я не обернулся. Всю дорогу до дому мы с Лиззи молчали. Я решил, что велю Джеймсу уехать завтра, а Лиззи отправлю на следующий день. Спровадить их вместе я не мог, потому что не хотел, чтобы Джеймс вез ее в Лондон в своей машине. Я чувствовал, что больше она мне не нужна, а без Джеймса и подавно мог обойтись, и невтерпеж стало при свидетелях переживать то, что я все острее ощущал как мой позор и падение.
Я вошел в дом с твердым намерением разыскать Джеймса и сказать ему, чтоб уезжал завтра утром, и вдруг услышал какой-то диковинный, ритмичный, сверлящий звук. Не сразу я сообразил, что это телефон, — я успел начисто забыть о нем. Это он звонил в первый раз, и я тотчас решил, что звонит Хартли. Потом я, конечно, не мог вспомнить, где он стоит. Наконец обнаружил его в книжной комнате и с замирающим сердцем подскочил к нему.
Голос был Розины:
— Чарльз, это я.
— Привет.
— Я хотела сказать, до чего жаль мальчика.
— Да.
— Ужасно жаль. Ну да что тут скажешь. Но послушай, Чарльз, я хочу у тебя что-то спросить.
— Что?
— Это правда, что Перегрин пытался убить тебя?
— Он столкнул меня в море. Он не хотел меня убивать.
— Но он столкнул тебя в эту страшную яму, в самый водоворот?
— Да.
— Ну и ну.
— Ты откуда звонишь?
— Из «Ворона». Могу сообщить тебе новость.
— Какую?
— Ты слышал про этот суперфильм «Одиссея», который собирается снимать Фрицци Айтель?
— Да.
— Ну так вот, он предложил мне роль Калипсо.
— Как раз для тебя.
— Замечательно, правда? Я давно так не радовалась.
— Желаю удачи. А меня, Розина, оставь, пожалуйста, в покое.
— Оставляю тебя в покое. — И дала отбой. Выйдя из книжной комнаты, я услышал в кухне голоса Лиззи и Джеймса. Дверь была закрыта, но что-то в тоне их разговора насторожило меня. Чуть помедлив, я распахнул дверь. Джеймс увидел меня через голову Лиззи и сказал:
— Чарльз.
Вещий страх пронзил меня. Сердце заколотилось, во рту пересохло.
— Да?
Они вышли в прихожую. Лицо у Лиззи было красное, вид испуганный.
— Чарльз, мы с Лиззи хотим тебе что-то сказать. Как же молниеносно в человеческом мозгу возникают видения катастрофы! За две секунды я прожил долгую пору душевных мук. Я сказал:
— Знаю я, что вы хотите мне сказать.
— Нет, не знаешь, — сказал Джеймс.
— Ты хочешь сказать, что вы очень привязались друг к другу и считаете своим долгом сообщить мне об этом. Отлично, принято к сведению.
— Нет, — сказал Джеймс, — Лиззи привязана не ко мне, а к тебе. В том-то все и дело, потому я и должен рассказать что-то, что должен был рассказать уже давно.
— Что же?
— Мы с Лиззи давно знакомы, но решили не говорить тебе, потому что это наверняка вызвало бы у тебя совершенно беспочвенную ревность. Вот, в сущности, и все.
Я воззрился на Джеймса. Таким я, кажется, еще никогда его не видел. Вид у него был не то чтобы виноватый, но смущенный и растерянный. Я отвернулся и настежь распахнул парадную дверь.